И люди населяли Переяславль-Рязанский больше пришлые, приносившие на чужбину из родных мест свой говор, свои обычаи, свою тоску по прошлой жизни. Так уж сложилась судьба Переяславля-Рязанского: начал он возвышаться после Батыева погрома, который сокрушил и обессилил старую Рязань. Как вода из продырявленного сосуда, утекали из старой Рязани люди — подальше от опасного Дикого Поля, в котором люто разбойничали ордынские мурзы. Утекали и скапливались в Переяславле-Рязанском, обретая убежище для тела, но душой продолжая тянуться к родным пепелищам.
Может, оттого и не покидало жителей Переяславля-Рязанского постоянное ощущенье временности, неустойчивости их бытия, и не было в них одержимой любви к городу, чувства кровного родства с ним, которые только и делают непобедимыми первородные города?
Сам Переяславль-Рязанский не был городом-воином. С ордынской опасной стороны его оберегали старые крепости Белгорода, Ижеславля, Пронска, Ожска, Ольгова, Казаря, построенные еще при первых рязанских князьях.
На валах Переяславля-Рязанского стоял простой острог, каких давно уже не строили в сильных русских градах — не выдерживали однорядные бревна частокола ударов камнеметных орудий — пороков. Оборонять город могло лишь сильное войско, готовое сражаться в поле.
Поэтому князь Константин Рязанский, не надеясь на сочувствие горожан и крепость стен, собрал под городом ордынские тысячи. На них была вся надежда князя, потому что собственная дружина была немногочисленной.
Московские полки шли по Рязанской стороне,[124] как по своей земле, не встречая сопротивления. Люди воеводы Ильи Кловыни, посланные впереди войска, оповещали рязанцев, что московский князь Даниил Александрович намерен покарать князя Константина за дружбу с ордынцами, но против Рязанской земли гнева не держит. И рязанцы верили, потому что московские ратники не обижали людей в деревнях, потому что и впрямь при попустительстве князя Константина умножились татары в рязанской земле, татарские кони вытаптывали луга над Ворей и Мечей, княжеские тиуны собирали добавочный корм мурзам, и стало опасно ездить по дорогам, на которых шныряли ордынские разъезды. Если князь Даниил освободит рязанцев от ордынской тягости — великое ему спасибо!
Кажущаяся легкость похода убаюкивала москвичей. Да и как было не обмякнуть сердцем, если вокруг — благодатная, по-осеннему обильная земля, погожие дни бабьего лета, а над головами — косяки журавлей, отлетавших в ту же сторону, куда шли московские полки, — к югу, к солнцу?
Так бы идти и идти без конца, до самого теплого моря, как хаживали в старину на поганых половцев победоносные рати князя Владимира Мономаха. Предания об этих славных походах в московском войске знал каждый…
Осторожность воевод, которые старались поддерживать установленный походный порядок, казалась ратникам излишней. Москвичи шагали налегке, а кольчуги, оружие и тяжелые шлемы складывали на телеги. Ворчали, когда воеводы приказывали надевать доспехи: «Почему бы и дальше налегке не пойти? Кого тут беречься? Отбежал, поди, князь Константин с ордынцами своими в Дикое Поле…»
И все вокруг, казалось, подтверждало это.
Бабы в деревнях выносили ратникам квас и студеную ключевую воду.
Мужики поднимали пашню под озими, копошились на полях, как будто и не было никакой войны.
Безмятежно дремали на пожелтевших луговинах стада.
Сторожевые разъезды, возвращаясь к войску, неизменно сообщали: «Дорога впереди чистая. На перелазах через Вожу и иные реки чужих ратных людей нет».
На Астафью-ветреницу[125], когда люди ветры считают (примета в этот день на ветры: если северные — к стуже, если южные — к теплу, если западные — к мокроте, если восточные — к вёдру), московское войско подошло к Переяславлю-Рязанскому.
Опытные воеводы князя Даниила точно соразмерили версты сухопутного и водного похода. Не успели ладьи судовой рати, поднимавшейся к городу по реке Трубеж, достигнуть Борковского острова, как с запада на пригородные поля выехали конные дружины. Конница еще ночью перешла Трубеж выше по течению и до поры хоронилась в оврагах и дубравах.
Князь Даниил Александрович, сопровождаемый телохранителями и пестрой свитой бояр и воевод, поднялся на холм. Отсюда были видны все окрестности Переяславля-Рязанского.
В открывшейся перед ним волнистой равнине для Даниила не было ничего неожиданного. Черный гребень городского острога с трех сторон опоясывался реками Трубежом и Лыбедью, и только с запада, где русла рек расходились в стороны, путь к Переяславлю-Рязанскому не был защищен естественными преградами. Об уязвимом месте убежища князя Константина знали все, кто в прошлые немирные годы ходил походом на Переяславль-Рязанский. Знал об этом и князь Даниил. И Константин Рязанский позаботился о прикрытии опасного места: на равнине, между приближавшимся московским войском и городом, раскинулся ордынский стан.
Войлочные шатры, крытые кожами телеги, дым бесчисленных костров. Вытоптанная земля между юртами была черной, точно закопченной, и издали казалось, что на равнине лежит пепелище какого-то неведомого города, и не юрты возвышаются над ним, а печи сожженных домов.
Но это было не мертвое пепелище. В ордынском стане сполошно ударили барабаны, из-за юрт показалось множество всадников на коренастых лохматых лошадках.
Перед московскими полками была сплошная стена оскаленных лошадиных морд, медных панцирей, обтянутых бычьей кожей круглых щитов, каменно-бурых свирепых лиц под войлочными колпаками, а над ними покачивались, словно камыш на болоте, копья.
Среди ордынских всадников, как бусинка в горсти песка, затерялась конная дружина рязанского князя Константина Романовича. Бунчуки ордынских мурз заслонили голубой рязанский стяг.
И московским ратникам показалось, что перед ними стоит одно ордынское войско и что не запутанные тропы княжеской усобицы привели их на поле перед Переяславлем-Рязанским, а светлая дорога войны за родную землю против извечного врага — степного ордынца, а потому дело, за которое обнажают они мечи свои, — прямое, богоугодное…
Преобразились ратники. Исчезло былое благодушие с их лиц, праведным гневом загорелись глаза, руки крепче сжали оружие. Торопливо перестраиваясь для боя, москвичи шаг за шагом двигались в сторону ордынского войска, невольно тянулись вперед, и не нужны были им одушевляющие слова, не нужен был доблестный княжеский почин, — люди и без того рвались в сечу, и воеводам было даже трудно удержать их на месте, пока на правый — переяславский — берег Трубежка не высадилась пешая судовая рать…
Надолго запомнились князю Даниилу Александровичу последние минуты перед сечей, которую он впервые готовился начать один, без старшего брата и князей-союзников.
В торжественном молчании застыли позади княжеского коня бояре и воеводы, советчики в делах княжества и боевые соратники. Все они здесь, все!
Это были верные люди, давно связавшие с князем Даниилом свою судьбу. Торжество князя Даниила было их торжеством, как его неудача стала бы их личной неудачей. Вместе они были в дни неспокойного мира, вместе с князем были и на нынешнем опасном повороте Московского княжества..
Большой боярин Протасий Воронец, немощный телом, преклонного уже возраста, но по-прежнему злой в княжеской службе и несгибаемый духом…
Тысяцкий Петр Босоволков, сгоравший от ревнивого нетерпения, ибо именно ему обещано долгожданное самостоятельное наместничество в отвоеванных рязанских волостях, но твердо знавший, что путь к наместничеству лежит через победную битву…
Сотник Шемяка Горюн, погрузневший за последние годы, заматеревший — всклокоченная борода раскинулась на половину груди, шея распирает вырез кольчужной рубахи, могучие руки никак не прижимаются к бокам, так и держит их сотник чуть-чуть на отлете…
Архимандрит Геронтий, благословивший поход и без жалоб переносивший все тягости походной воинской жизни, не пожелавший сесть в крытый возок, но шагавший с пешим полком наравне с простыми ратниками…
Новый служебник боярин Федор Бяконт, который, казалось, больше всех тревожился за успех рязанского дела, в немалой мере подготовленного им самим, и только теперь уверовавший в