Они шли по деревенской улице с винтовками и заплечными мешками, то один, то другой обернется, глянет на опустевшие хаты. Шагали гуськом, вразвалку, а потом пошли в ногу, убыстряя шаг.
Я проводил их до ближайшей рощицы. Снял вслед кадр — они один за другим скрывались в густой листве ольшаника, помню последний кадр — качающаяся листва. Много позже я осознал, что эпизод этот, снятый в начале войны, был, очевидно, самым первым штрихом в большой киноповести о партизанском движении в годы Великой Отечественной войны. Повесть эту создавали мои товарищи-операторы далеко за линиями фронтов.
Второго июля сорок первого года в деревне, названия которой я не запомнил, я снял первых партизан, уходящих в лес.
На дороге нас остановил, подняв руку, майор. Спросил, куда едем. Охрипшим голосом попросил передать, сейчас уже не помню кому, что он выдвинул две роты бойцов с противотанковыми пушками западнее дороги. Мы отметили указанное им место на нашей карте и простились с измученным до предела, но спокойным, уверенным в себе и в своих бойцах майором.
Сколько я встречал в те трудные дни командиров, таких, как он. Командиров, убежденных, что немцев можно бить, нужно бить и с этой верой выполнявших свой воинский долг. Они дрались в обороне, продолжали с тем же упорством сражаться в окружении, сковывая большие силы врага, выходили с боем из окружения.
Я проводил взглядом майора, уверенно шагавшего к лесу, где его бойцы готовы были встретить врага, жечь его танки. Они готовились показать покорителям Европы, что Россия не упадет на колени перед ордами фашистских гуннов.
В Освее в райкоме партии нас встретил работник райисполкома с медалью «За трудовую доблесть» на лацкане пиджака. Город эвакуирован, население ушло. Воинских штабов в черте города нет. Переночевать можно в гостинице. Персонал, правда, эвакуировался.
— Будете сами там хозяевами, — сказал он. — Я сейчас уезжаю эвакуировать МТС.
В гостинице было пусто, занимай любую комнату, ложись на любую кровать, заправленную чистыми простынями. На тумбочках кружевные накрахмаленные салфеточки. Было что-то пугающее в этом стандартном комфорте опустевшей гостиницы, в блестящих свежевыкрашенных полах, гардинах из бордового плюша с кисточками. Вспомнили Невель. Оставаться в безлюдном городе? Решили ночевать. На стене — репродуктор. Прослушали сводку Совинформбюро. В сообщении назывались города, направления. Упомянутые в сводке города, мы догадывались, были оставлены нами. Рига, Шауляй, Даугавпилс, Ровно… Что-то знакомое: «Бои в районе Борковичи». Взглянули на карту, да это же в нашем районе! Совсем близко. Вскипятили на электроплитке чай, открыли две банки консервов. За окном темнота, на горизонте алое зарево.
Какой будет для нас эта ночь?
Перед сном подвели итоги нашей операторской работы. Сняты эпизоды эвакуации — на дорогах комбайны, тракторы, люди, уходящие от врага, угоняющие стада скота. Разрушенные города и деревни, войска на марте, артиллерия, полевые штабы, репортажные зарисовки. Материал живой, в нем — тяжкое дыхание войны, суровая ее правда. Но нет боевых эпизодов. Чего бы это ни стоило, мы должны снять оборонительные бои!
А пока вечером 2 июля мы — Саша Ешурин, Борис Шер и я — заснули тяжелым сном, свалившись, не раздеваясь, на чистые постели. После этой ночи мы ночевали иногда на голой земле или в блиндажах, завешанных в сорокаградусный мороз плащ-палаткой, а бывало, и на снегу. Выкопаешь неглубокую яму и уложишь ее сосновыми ветвями. Гостиниц больше не было.
3 июля 1941 г. Двенадцатый день воины.
Утром мы включили радио и сразу услышали:
— …работают все радиостанции Советского Союза. Говорил Сталин. Он никогда до этого не обращался по радио к народу. Молча слушали мы слова, которые он произносил медленно, с расстановкой. Слышали во время паузы бульканье воды, наливаемой в стакан. Звякнуло стекло — это дрогнула рука Сталина.
— Братья и сестры!.. — Он никогда так не говорил. — К вам обращаюсь я, друзья мои!..
Десять дней уже бушевала на советской земле война. Десять дней Сталин молчал. И вот в репродукторе голос главы государства, читающего программу боевых действий на фронтах и в тылу, программу, которую партия предлагала народу. Он говорил от первого лица: «К вам обращаюсь я». Потом он сказал: «…партии Ленина — Сталина».
Речь Сталина еще ощутимее раскрывала масштабы бедствия. 3 июля 1941 года миллионы братьев и сестер сражались, стояли у станков, увозили на восток детей, умирали у пулемета, хоронились от врага в дремучих лесах. В сводках Совинформбюро назывались все новые и новые города, направления.
* * *
Мы шли туда, где за полем спелой пшеницы виднелась деревня Борковичи. Та самая, о которой упоминалось в сводке Совинформбюро. Удивительно оно, чувство постепенного сближения с надвигавшимся на нас ужасом войны. Как же далеки люди там, в тылу, от ощущения опасности, если здесь, на самом, можно сказать, переднем крае только час за часом, день за днем понемногу начинаешь постигать огромность наступающего бедствия.
Для поколений русского солдата исстари враг, противник назывался одним словом: «он». «Он наступает», — говорилось про вражеские армии. Ядро, посланное из вражеской пушки, — «он стреляет».
Я ощутил «его», когда в километре от Борковичей над головой рвануло первое облачко шрапнели. «Он» целился в меня. «Его» шрапнель со звоном вонзалась в землю рядом со мной. Да, это уже лицом к лицу с «ним». Это — прищурившийся у прицела враг, стреляющий в меня. И заставить прекратить стрельбу можно только убив «его». Тоже шрапнелью. Или нулей, или прикладом. Только убить. Тогда «он» перестанет стрелять в нас.
Мы лежали у дороги, поджидая, когда утихнет шрапнельный огонь. Около меня раздался легкий стон, похожий на возглас удивления. Солдат-киргиз, лежавший с нами, держал на весу залитую кровью кисть руки, раздробленную осколком снаряда. Первая увиденная мной кровь войны. Сколько довелось ее видеть впоследствии! Поля, усеянные трупами, рвы, заполненные убитыми, смерть, руины, пепел, трупы, трупы. Это была первая кровь. Даже перевязывая руку солдату-киргизу, я еще не ощутил в полной мере всего, что надвигалось на нас. Марлевой повязкой пытался остановить кровь, текущую из запястья, это происходило в минуты, когда на тысячекилометровой линии фронта лились потоки крови.
Это был двенадцатый день войны. С предсмертным хрипом падали солдаты, умирали дети в разбитых бомбами эшелонах, уходивших на восток. В этот солнечный день над полем пшеницы и над желтой, в цвет колосьям, лентой песчаной дороги, по которой мы шли, появлялись черные клубочки шрапнельных разрывов, а в перерывах между разрывами — тишина, жужжание перелетающей над нолевыми цветами пчелы, тихая благодать знойного безоблачного дня — лечь бы навзничь на теплом золотом песке придорожной насыпи, глядеть и глядеть в синее небо…
Удар за ударом — шрапнель. «Он» бьет по нас, «он» шагает по нашей земле.
Где-то впереди были слышны пулеметные очереди, раскатывались эхом орудийные выстрелы. Мы пошли в сторону выстрелов, означавших, что впереди идет бой, там — наши части. Взглянув на карту, я увидел отмеченный нами кружком населенный пункт — Борковичи. Если еще вчера Совинформбюро сообщало, что в районе Борковичей идут бои и за два дня немцы не продвинулись, значит, крепко наши держат оборону.
Взвалив на плечи камеры, пленку, мы зашагали вперед, изредка падая на землю, когда «его» снаряды ложились близко. Через несколько месяцев я сам поражался беспечности, неведению, с которой мы трое, оторванные от каких бы то ни было источников связи и информации, шагали на запад. Шли меж спелых хлебов в сторону Берлина. В Берлин мы пришли только через четыре года. А в этот день мы шагали на запад, не представляя себе, что в стороне от нас по десяткам дорог идут на восток колонны немецких