основополагающим принципом бытия: это позволяло жить внутренне спокойно и комфортно и не нести за свои поступки, какими бы они ни были, никакой ответственности даже перед собственной совестью.
– Ступай, Вагин. И передай Светлане, чтобы вызвала Сытина. Пора покалякать с Эдуардом Николаевичем о делах наших скорбных... Ну а случай... – Гриф улыбнулся, глядя прямо перед собой невидящими глазами. – На случай надеяться нельзя, но нужно быть к нему готовым.
Гриф уселся в кресло и остался сидеть неподвижно, уставясь в матовую поверхность стола. Вагин попрощался кивком и пошел к дверям. Походка его была размеренной, вот только спина – напряженней, чем обычно. Вагин чувствовал раздражение: Эдуард Николаевич Сытин был в их системе координатором «негласных силовых акций». Эвфемизм никого не обманывал, да и внешность самого Эдуарда Сытина, этакого надрывного весельчака, дергающегося, словно на проволочках, сыплющего несмешными прибаутками и похабными побасенками, с вечно воспаленными, будто от недосыпа, веками и глазами затравленного ночного зверя, страшила Вагина: этот человек означал неспокойствие и непредсказуемость, глубоко противные и чуждые натуре Серого Йорика. Каждый раз, имея дело с этим субъектом, Вагин в глубине души надеялся, что их следующая встреча не состоится: Эдичка где-нибудь свернет себе шею или словит пулю. Но пока происходило обратное, что вызывало у Серого Йорика искреннюю досаду. Нет, Вагин никогда не был противником «силовых акций», но полагал, что и в смерти должен быть свой порядок; привнесение в это аккуратное ремесло куража, азарта и удали, чем всегда грешил Сытин, казалось Вагину сродни нарушению субординации по отношению к такой серьезной и мрачной даме, как смерть.
Уже прикрывая за собой дверь, Вагин заметил, как Гриф снял трубку с аппарата правительственной связи.
Глава 22
Кошка мягко спрыгнула с подоконника, подошла к дивану, выгнулась, потягиваясь, и бесцеремонно запрыгнула на постель. Свернулась в ногах и заурчала умиротворенно.
– Мы уснули. – Даша привстала на кровати, посмотрела на часы, вздохнула.
– Тебе пора? – спросил Олег.
– Наверное.
– Почему «наверное»?
– Это смягченная форма «да».
– Заумно. Но факт.
Олег сделал попытку подняться, но Даша уложила его обратно, прижав ладони к груди.
– Лежи. На чашку кофе время еще есть. Я приготовлю.
– Готовить кофе – это ритуал. И заниматься этим должен мужчина.
– А я хочу другого ритуала: как будто ты мой мужчина, давно мой, и потому все будет обыденно и просто. Как должно быть дома. Ладно?
– Ладно.
– Как зовут твою кошку?
– Катька. Но это не моя кошка.
– А чья?
– Она сама по себе.
– Как все кошки. А откуда ты знаешь, что она Катька?
– Она представилась.
Кошка приподнялась, недовольно мяукнула, когда Даша попыталась ее погладить, и – спрыгнула на пол.
– Независима, как американская Свобода. Наверное, ревнует. – Даша улыбнулась. – Мелочь, а приятно.
– Что именно?
– Что считает меня достойной соперницей. Ты только посмотри, сколько в этом зверьке грации!
– Кошки – это маленькие львицы. А мухи – маленькие птицы. – Олег подумал, подытожил:
– Стихи родились.
– Данилов, ты поглупел! Ты очаровательно поглупел! Жди кофе.
– По-турецки?
– По-американски. Instant. Слабый, теплый, с сахаром.
– Божественно.
– Не слышу энтузиазма.
– Энтузиазм противопоказан обыденной и простой жизни.
– Я скоро.
Олег закурил, воровато оглянулся на дверь кухни, подхватил с пола полупустую бутылку с вином и сделал три больших глотка. Откинулся на подушку, бессмысленно улыбаясь и даже не допуская мысли, что... Хотя... Само недопущение какой-то мысли означает только одно: сомнение, эта самая разрушительная из эмоций, уже шевелится в сердце, и вслед ей придут и уныние, и тоска, и одиночество... Невыносимая легкость бытия, непереносимое ощущение счастья...
Все так хорошо, что человек желает сохранить это навсегда, и начинает размышлять, как это сделать, и напрягает мышление, логичное, суровое и абсолютно беспомощное в своей логике у мужчин, и слезливо-неустойчивое и абсолютно беспомощное в жалости к себе – у женщин... А воображение уже обрушивает на бедного человечка все возможные и невозможные горести и печали, все грядущие разочарования, все мыслимые потери... И он, словно загнанный зверек, ищет первопричину таких несчастий и – находит! Она – в ощущении счастья, которое невозможно удержать! И чтобы освободиться от страха потери, остается только разрушить это самое счастье... Укоризной, воспоминаниями прошлой свободы, мечтами о мире там, за стенами дома... И вот – дом уже превратился в жилище, и человек – снова одинок, уязвим, невесел, и жизнь его катится по опостылевшей колее убогою бричкой, и только сны о летящих всполохах упорхнувшего счастья оставляют надежду: пока жив, все повторится! Обязательно повторится! Выбери себе жизнь и – живи!
Впрочем... Все эти мудрствования пусты и никчемны. Человек часто пропускает жизнь потому, что живет именно воспоминаниями о прошлом и надеждами на будущее, теперешнее свое существование полагая лишь прелюдией чего-то значительного, цельного... А жизнь проста и мудра: живи настоящим и получай удовольствие от того, что имеешь сейчас. И можешь при этом представлять себе прекрасное прошлое: никто в твоем прошлом у тебя ничего уже не отнимет, и блестящее будущее: оно не в твоей власти. Живи.
Олег тряхнул головой. Стоило Даше уйти, и он снова занудственно поумнел.
Если бы это напрягало лишь окружающих... Самого себя он изводит куда горше.
Олег нагнулся с дивана и ткнул клавишу кассетника.
Не видны в полутьме глаза, И нет места привычной лести. Что могу я тебе рассказать Полусонной, рассеянной песней?
Я то груб, то ласков, то смел,
То – податлив кошачьей шерстью,
То – растерянно-неумел,
То – пророчу ветреным вестником...
Я за грубостью прячу страх
И за лаской потерянность прячу.
Я боюсь в полутемных глазах
Прочитать, что ничто не значу. [11]