наносят оскорбление не ему, префекту, но своему полководцу Германику и императору Тиберию. Обступившие префекта мятежные воины растерялись, ибо не полагали себя бунтовщиками против высшей власти. Пользуясь их растерянностью, Маний Энний схватил штандарт легиона и двинулся с ним к Рейну, крича, что всякий, кто покинет ряды и не пойдет за ним, будет объявлен дезертиром. Разозленные, но не смеющие более бунтовать ветераны-вексилларии послушно последовали за своим военачальником в зимний лагерь, куда явились вполне усмиренными. Вот так решимость и отвага одного человека, вовремя нашедшего нужные слова и не только не выказавшего страха перед мятежной толпой, но и сумевшего ей пригрозить, предотвратили очередной кровавый мятеж.
Но мятежные настроения в рейнских легионах никак не хотели утихать…
Новым толчком к очередным беспорядкам стал приезд в ставку Германика уполномоченных сената из Рима. Здесь рядом с зимними лагерями 1-го и 20-го легионов располагались новые вексилларии — только что переведенные в этот разряд ветераны, обязанные своим переводом как раз случившемуся мятежу и вырванным благодаря ему уступкам. Узнав о прибытии сенаторов, они не могли не забеспокоиться, поскольку решили, что задача посланцев сената как раз и заключается в том, чтобы отобрать у них все то, что они сумели отстоять. Убежденные в том, что сенатская комиссия прибыла исключительно для того, чтобы их покарать, вексилларии пришли в ярость, и бунт разгорелся с новой силой. Среди ночи мятежники врываются в дом Германика, чтобы добыть свой штандарт, там хранящийся. К главнокомандующему они не испытывают уже ни малейшего почтения, более того, открыто угрожают ему смертью и вынуждают отдать штандарт. Затем мятежники рассыпаются по всему лагерю, встреченных посланцев сената осыпают оскорблениями, главе делегации, консуляру (бывшему консулу) Мунацию Планку, грозят расправой. Злосчастный посланец сената вынужден искать спасения под защитой святынь, укрывшись в лагере 1-го легиона и обняв священные символы — значки легиона и орла. Но даже здесь его едва не настигла ярость мятежников. Спасителем консуляра стал орлоносец — носитель изображения орла — Кальпурний, с трудом предотвративший кровавое святотатство: ведь человек, обнимающий священные символы легиона, считался неприкосновенным.
Наутро Германику удалось несколько успокоить легион, объяснив воинам истинную цель прибытия посольства сената: сенаторы должны разобраться в происшедшем, но не имеют полномочий карать кого- либо. Очередной укор в позорном поведении скорее привел легионеров в некоторое замешательство, нежели способствовал их усмирению. Главным достижением Германика стала отправка сенатской комиссии из лагеря под надежной охраной отряда конницы. Но до полного успокоения было еще далеко…
Сознавая это, окружение Германика стало открыто порицать своего командующего, находя его поведение неуверенным и снисходительным к мятежникам. Германика упрекают в том, что он не отправляется к надежному верхнегерманскому войску, с помощью которого можно решительно подавить бунт мятежных легионов на Нижнем Рейне. Все действия полководца, направленные на усмирение бунтовщиков, объявляются чрезмерной уступчивостью. Ведь очевидно, что ни увольнение ветеранов, ни денежные выплаты не привели к восстановлению порядка в мятежных легионах. Германику напоминают, что при нем находятся беременная жена и малолетний сын. Если уж он не дорожит собственной жизнью, пусть сохранит для государства хотя бы их жизни. Малолетний сын — это и есть наш герой, Гай Юлий Цезарь, уже получивший от воинов, среди которых он вместе с отцом и матерью находится, то самое прозвище, с каковым он и войдет в историю, — Калигула. Так двухлетний Гай впервые оказывается в гуще исторических событий, которые окажут самое непосредственное влияние на его будущую жизнь и судьбу.
Германик, убежденный своими приближенными в необходимости удалить семью из мятежного лагеря, наталкивается, однако, на сопротивление своей супруги. Гордая внучка божественного Августа и достойная дочь славного Агриппы была упорна до упрямства, никогда не забывала о своем высоком происхождении, открыто гордилась им и всегда стремилась поступать соответственно ему. «Никогда не мирившаяся со скромным уделом, жадно рвавшаяся к власти и поглощенная мужскими помыслами, она была свободна от женских слабостей»{44} и потому чувствовала себя в военном лагере как в родной стихии. Страха перед воинами дочь великого полководца никогда не испытывала, и убедить ее в перемене ситуации было весьма нелегко. На все уговоры Агриппина гордо заявляла, что внучка божественного Августа не отступает перед опасностями. И лишь только когда Германик, обнимая маленького Гая, со слезами обратился к ней, она уступила. Зрелище покидающей лагерь жены полководца, беременной, несущей на руках двухлетнего сына, не могло не произвести сильного впечатления на легионеров.
«Вид Цезаря (Германика.
Вот так впервые маленький Калигула непосредственно участвует в историческом событии и при этом даже играет немаловажную роль: он любимец солдат, взращенный в воинском лагере, потому его уход вместе с матерью воспринимается как жестокая обида легионерам, причем обида ими заслуженная за свои мятежные деяния. Неужели их маленькому любимцу будет лучше и безопаснее среди покорившихся римлянам варваров — треверов, чем среди римских воинов, вскормивших сына Германика и Агриппины в своих палатках? Так двухлетний Гай на руках у своей матери, носившей в те дни в своем чреве его будущую любимую сестру Друзиллу, оказал отцу своему превеликую услугу в деле окончательного подавления мятежных настроений во вверенных ему рейнских легионах.
Часть воинов, растроганных зрелищем ухода Агриппины с Калигулой из лагеря и крайне этим расстроенных, устремилась за супругой Германика, но большинство окружили своего полководца, который, верно угадав перемену в настроении воинов, наконец-то нашел верный тон в обращении к ним:
«Жена и сын мне не дороже отца и государства, но его защитит собственное величие, а Римскую державу — другие войска. Супругу мою и детей, которых я бы с готовностью принес в жертву, если б это было необходимо для вашей славы, я отсылаю теперь подальше от вас, впавших в безумие, дабы эта преступная ярость была утолена одной моею кровью и убийство правнука Августа, убийство невестки Тиберия не отяготили вашей вины. Было ли в эти дни хоть что-нибудь, на что вы не дерзнули бы посягнуть? Как мне назвать это сборище? Назову ли я воинами людей, которые силой оружия не выпускают за лагерный вал сына своего императора? Или гражданами — не ставящих ни во что власть сената? Вы попрали права, в которых отказывают даже врагам, вы нарушили неприкосновенность послов и все то, что священно в отношениях между народами. Божественный Юлий усмирил мятежное войско одним- единственным словом, назвав квиритами тех, кто пренебрегал данной ему присягой; божественный Август своим появлением и взглядом привел в трепет легионы, бившиеся при Акции; я не равняю себя с ними, но все же происхожу от них, и если бы испанские или сирийские воины ослушались меня, это было бы и невероятно, и возмутительно. Но ты, первый легион, получивший значки от Тиберия, и ты, двадцатый, его товарищ в стольких сражениях, возвеличенный столькими отличиями, ужели вы воздадите своему полководцу столь отменною благодарностью? Ужели, когда изо всех провинций поступают лишь приятные вести, я буду вынужден донести отцу, что его молодые воины, его ветераны не довольствуются ни увольнением, ни деньгами, что только здесь убивают центурионов, изгоняют трибунов, держат под стражею легатов, что лагерь и реки обагрены кровью и я сам лишь из милости влачу существование среди враждебной толпы?
Зачем в первый день этих сборищ вы, непредусмотренные друзья, вырвали из моих рук железо, которым я готовился пронзить себе грудь?! Добрее и благожелательнее был тот, кто предлагал мне свой меч. Я пал бы, не ведая о стольких злодеяниях моего войска; вы избрали бы себе полководца, который хоть и оставил бы мою смерть безнаказанной, но зато отомстил бы за гибель Вара и трех легионов. Да не