Тиберия связаны с проявлениями неукротимого нрава его супруги, ее честолюбивыми устремлениями, умирающий просил жену по возвращении в Рим не раздражать сильных, соревнуясь с ними в могуществе. Он надеялся, что Агриппина сумеет поладить с Тиберием и, главное, с Ливией Августой.
Смерть Германика вызвала великую скорбь. «В день, когда он умер, люди осыпали камнями храмы, опрокидывали алтари богов, некоторые швыряли на улицу домашних ларов, некоторые подкидывали новорожденных детей. Даже варвары, говорят, которые воевали между собою или с нами, прекратили войну, словно объединенные общим и близким каждому горем: некоторые князья отпустили себе бороду и обрили головы женам в знак величайшей скорби; и сам царь царей отказался от охот и пиров с вельможами, что у парфян служит знаком траура. А в Риме народ, подавленный и удрученный первой вестью о его болезни, ждал и ждал новых гонцов; и когда уже вечером неизвестные с факелами и жертвенными животными ринулись на Капитолий и едва не сорвали двери храма в жажде скорее выполнить обеты, сам Тиберий был разбужен среди ночи ликующим пением, слышным со всех сторон: «Жив, здоров, спасен Германик: Рим спасен и мир спасен!»
Когда же, наконец, стало известно, что его уже нет, то никакие увещания, никакие указы не могли сдержать народное горе, и плач о нем продолжался в декабрьские праздники. Славу умершего и сожаление о нем усугубили ужасы последующих лет, и всем не без основания казалось, что прорвавшаяся вскоре свирепость Тиберия сдерживалась дотоле лишь уважением к Германику и страхом перед ним»{90}.
Об удивительной любви народа к Германику и потому столь всенародном горе свидетельствуют просто яростные проявления гнева людей на богов, допустивших гибель всеобщего любимца. Напомним, что в Риме богов полагалось почитать, но любить их было вовсе не обязательно. Римляне в отношении богов были предельно прагматичны и жертвы им приносили с совершенно определенными целями: боги должны дать за жертву то, что у них просят: знаменитый принцип
Об особой скорби по Германику говорит и то, что народ предавался горю даже в дни, когда римляне привыкли только веселиться — в декабрьский праздник Сатурналий. По традиции целую неделю после 17 декабря в Риме проходили народные гулянья, когда как бы воскресал золотой век всеобщего равенства и процветания. В эти дни даже рабов хозяева сажали с собой за стол и обходились как с равными. Невозможно припомнить случая, когда в дни Сатурналий римляне предпочли бы скорбь веселью… Значит, действительно великой была любовь народа к Германику.
В Антиохии, где любимец народа скончался, тело его сожгли на погребальном костре. Обряд был очень простым, ибо слава Германика, его добродетели, известные всем, не нуждались во внешней пышности. Скромность обряда только оттеняла подлинное величие ушедшего из жизни.
В великом горе пребывала Агриппина, смерть отца стала величайшим несчастьем для маленького Гая, тем более что произошла она у него на глазах, и мальчик был уже в состоянии понять, что родитель его стал жертвой чудовищного коварства врагов, к которым при жизни был слишком милосерден. Первый рубец на детском сердце и первый беспощадный урок человеческих взаимоотношений. Рядом с матерью, прижимающей к груди урну с прахом Германика, Калигула восходит на борт корабля. Рядом и маленькая сестра его Юлия. Несчастная семья направляется в Рим, где в усыпальнице предков должно захоронить останки славного представителя великого рода Юлиев. Маленький Гай, путешествуя с отцом, повидал немало мест, где происходили великие исторические трагедии, в том числе и с его предками. Теперь он очевидец трагедии своей семьи и переживает ни с чем не сравнимое горе потери самого дорогого человека — отца. С ним рядом мать, «нетерпимая ко всему, что могло бы задержать мщение», и одновременно «не уверенная, удастся ли ей отомстить, страшащаяся за себя и подверженная стольким угрозам судьбы в своей многодетности»{91}.
Пока Агриппина с сыном и дочерью сопровождает прах Германика из Сирии в Италию, предполагаемый погубитель ее мужа узнаёт о происшедшем в Антиохии, что наверняка не стало для него неожиданностью. Пизон, застигнутый вестью о смерти Германика у берегов острова Кос, не желает скрывать своих чувств: он посещает храмы и приносит богам благодарственные жертвоприношения. Планцина, носившая траур по своей сестре, немедленно снимает его и облачается в нарядные одежды.
Надо сказать, такое недостойное поведение выглядело и вызовом Тиберию. Ведь Пизон и Планцина ликовали по поводу смерти его приемного сына. Сына, отнюдь не утратившего доверие отца, но, наоборот, облеченного высочайшим доверием принцепса и сената. Подобная дерзость наместника может быть объяснима не только крайней ненавистью к Германику, заставлявшей забыть о приличиях и необходимой осторожности, но и уверенностью в высоком покровительстве…
Тем временем в окружении Пизона мнения о дальнейших действиях покинувшего назначенную ему провинцию, но отнюдь не отстраненного на законном основании наместника резко разошлись. Марк Кальпурний Пизон благоразумно советует отцу поспешать в Рим: ведь пока никаких обвинений против него не выдвинуто, а досужая болтовня недругов отнюдь не повод для Тиберия покарать его. Марк справедливо напоминает, что в Сирии, как стало известно, обязанности наместника и командующего легионами принял на себя Гней Сенций и попытка Пизона вернуть себе властные полномочия в Сирии непременно вызовет гражданскую войну, что будет иметь для него самые печальные последствия, поскольку имя Германика в легионах любимо, а действия бывшего наместника могут быть восприняты как выступление и против верховной власти. Но Пизон оказывается чужд благоразумию. Совету сына он предпочитает советы своего друга Домиция Целера. Тот убеждал, что по закону Пизон все еще наместник и никто не отнимал у него ни фасций — знаков его власти, ни преторских полномочий для управления провинцией, ни командования легионами, в ней размещенными. А вот возвращение в Рим Целер полагает для Пизона как раз погибельным: «Или мы поторопимся, чтобы причалить одновременно с прахом Германика, чтобы и тебя, Пизон, невыслушанного и не имевшего возможности отвести от себя обвинение, погубили при первом же твоем появлении рыдания Агриппины и невежественная толпа? Августа — твоя сообщница, цезарь благоволит к тебе, но негласно; и громче всех оплакивают смерть Германика те, кто наиболее обрадован ею»{92}.
Главное в словах Домиция Целера — прямое объявление Ливии Августы, матери правящего принцепса, сообщницей в убийстве Германика. Тиберию Целер приписывает только негласное благоволение к Пизону. Престарелая Августа оставалась фигурой зловещей. Полагали, что она способна на любое злодеяние. Многие даже смерть Августа считали следствием ее козней, поскольку она опасалась, что тот склонен передать власть не сыну ее Тиберию, а внуку своему Агриппе Постуму{93}. А уж о роли ее в убийстве самого Агриппы Постума и говорить не приходится… Ливия недолюбливала Германика, ненавидела Агриппину. Если в честолюбии и гордости две эти выдающиеся женщины были равны, то в склонности к интригам и в коварстве Ливия, само собой, соперниц не имела. Именно поэтому, подозревая Агриппину в стремлении свершить для Германика то, что она сумела сделать для Тиберия, Ливия вполне могла подвигнуть Пизона, используя при этом и свое влияние на Планцину, также отнюдь не лишенную честолюбия и коварства, на устранение Германика. И дабы Пизон и Планцина решились на преступление, она могла дать им понять, что сам Тиберий к новому наместнику Сирии расположен, но по понятным причинам расположения этого открыто не обнаруживает.
Чтобы сохранить доверие принцепса, Пизон отсылает ему послание, в котором обвиняет Германика в высокомерии и чрезмерной роскоши, а свой отъезд из Сирии объясняет его желанием устранить того, кто мог помешать ему в совершении государственного переворота… Теперь же, когда переворот естественным образом предотвращен, Пизон готов вновь принять на себя свои законные обязанности по управлению провинцией. Принцепс, конечно, не был лишен мнительности и подозрительности, но принять обвинение в замысле государственного переворота лишь на основании ничем не подкрепленных слов Пизона — это уж слишком. От одобрения его действий воздержалась и главная сообщница и вдохновительница устранения Германика Ливия Августа.