добиваться от лагерной администрации признания их неофициального статуса и режима раздельного содержания в лагерных пунктах. Так они закрепляли раздел сфер влияния и добивались от лагерной администрации «ярлыка» на власть. В свою очередь, «вершиной» режимно-оперативной мысли стала тактика «разведения» враждующих группировок по различным лагерным подразделениям, т. е. признание их de facto и молчаливое согласие на выделение «вотчин» для уголовников. Одной из постоянных забот оперативных работников во второй половине 1940 — начале 1950-х гг стало не разложение или ликвидация уголовных группировок (на это как на дело совершенно безнадежное в то время просто махнули рукой), а их своевременное «расселение». Однако характерное для ГУЛАГа в 1945–1947 гг. «паразитическое перенаселение» делало последовательную реализацию этого принципа трудновыполнимым, что и спровоцировало начало безжалостной войны «воров» и «сук».[67]
Изменение социальной структуры ГУЛАГа после массовых посадок «положительного контингента» по указам 1947 г об усилении борьбы с хищениями общественной и личной собственности уже не могло остановить инерцию непримиримой борьбы за ресурсы, хотя вряд ли кто-либо из участников «войны» спустя несколько лет после ее начала смог бы внятно объяснить ее причины. Во всяком случае, в то время, когда (уже после смерти Сталина!) эта проблема привлекла внимание высшего советского руководства, ни гулаговские оперативники, ни сами заключенные так и не смогли восстановить точный анамнез хронической болезни ГУЛАГа.
Ресурсов военного ГУЛАГа оказалось совершенно недостаточно, для того, чтобы обеспечить привилегированные условия отсидки всем потенциальным претендентам на власть в зоне. Заработал пусковой механизм активного «социального» структурирования ГУЛАГа, еще недавно «атомизированного» и потому управляемого, началось возникновение разнообразных группировок заключенных для защиты от «правомерного» и неправомерного произвола как первой, так и «второй власти» в лагерях, так же как и для эффективной борьбы за контроль над зоной, т. е. за право самим стать паразитами, «второй властью». Тягу к сплочению и консолидации обнаружили даже традиционно аморфные политические заключенные, состав которых, как уже отмечалось, кардинально изменился за годы войны. Это новое явление гулаговские оперативники попытались в 1944 г. выразить формулировкой «контрреволюционные авторитеты»,[68] намекающей на появление специфических сообществ политических заключенных.
Растущее «паразитическое давление» на население ГУЛАГа, усиленное постоянным втягиванием, часто под угрозой смерти, заключенных в «разборки» криминальных авторитетов, поставили политических заключенных, особенно их новые пополнения, перед критическим выбором. Для них, столь же «безнадежных» по срокам заключения и жизненным перспективам, что и бандиты-уголовники, консолидация и сплочение в борьбе за скудные жизненные ресурсы и власть над зоной стали единственно возможным выходом из ситуации. Политические начинали эту борьбу из заведомо невыгодной позиции, ибо не имели того полулегального статуса, которым гулаговская практика наделила верхушку воровского мира. Зато они могли использовать привычные формы подполья и повстанческой самоорганизации, опереться на враждебные советскому режиму идеологические ценности как на инструмент групповой мобилизации. Отдельные группы дополнили не всегда эффективный в лагерных условиях повстанческий и подпольный опыт методами и приемами, заимствованными у организованного криминала. Особую активность демонстрировали украинские и прибалтийские националисты, прибывавшие в ГУЛАГ сплоченными компактными группами, преисполненные боевого духа, объединенные простой, порой вульгарной и примитивной, но сильной и жизнеспособной национальной идеей.
Украинские националисты («бандеровцы и повстанцы») отличались особой непримиримостью, жестокостью, жизнеспособной подпольной инфраструктурой, приспособленной к специфически советской «культуре стука». В 1946 г. гулаговские оперативники отмечали своеобразный «повстанческо-побеговый порыв» заключенных украинских националистов, содержавшихся на Украине. Из 100 тысяч заключенных украинских ИТЛ и колоний 30 тысяч (данные на 1 января 1946 г.) составляли «особо опасные, подавляющее большинство которых осуждено за измену Родине, антисоветский заговор, террор, повстанчество и бандитизм». Именно из этой среды выделялись организаторы и руководители особо дерзких групповых побегов — «нападения на отдельных стрелков, нападения целой колонной на конвой, рывками через зону группой, путем подкопов и т. п.». Чекисты прекрасно понимали причины подобной дерзости — «шансов на то, что при удачном побеге они в течение буквально дней попадут к „своим“, у них много».[69]
Поэтому, несмотря на повышенную заинтересованность партийных и советских органов УССР в рабочей силе заключенных, ГУЛАГу пришлось пойти на своеобразную ротацию — заменить бандеровцев, отправленных малыми партиями с Украины в традиционные гулаговские районы, «неопасными» уголовниками. В результате, политический ГУЛАГ получил прилив свежей «протестной» крови, а расстановка сил в лагерях стала меняться. Началось создание лагерного националистического подполья, сопровождавшееся борьбой за передел «второй власти». Привычные методы усмирения — например, использование уголовников, «отошедших» от «воровского закона», для подавления политических — в отношении украинских националистов не работали. Поступления с Украины повстанцев и подпольщиков усилили украинское «землячество» в ГУЛАГе, превратив его в одну из влиятельных сил гулаговского социума.
На протяжении 1946–1947 гг. процессы самоорганизации новых политических заключенных и формирования глубокого лагерного подполья проходили свою латентную фазу. В ноябре 1947 г. ГУЛАГ и его 1-е управление впервые зафиксировали целый комплекс новых проблем. Гулаговское начальство, походя, отметив оперативные успехи на ниве привычной «борьбы с антисоветской агитацией, антисоветскими группированиями среди заключенных», весьма резко высказалось о снижении качества работы по ликвидации «более серьезных вражеских группирований», ушедших в лагерях в «глубокое антисоветское подполье». Наибольшую тревогу вызывали «идеологическая обработка во враждебном духе окружающих», восстановление «утраченных антисоветских организационных связей по воле», попытки «сколачивать антисоветские организации и группы, подготавливая волынки, вооруженные групповые и одиночные побеги», установить связь с иностранными посольствами.[70]
При всех обвинениях в адрес «контрреволюционной» части лагерного населения практические работники не могли не понимать, что в то время главная угроза для порядка управления исходила все-таки не от «контрреволюционеров», даже не от их новых пополнений с Украины и из Прибалтики, еще переживавших свой «организационный период», а от особо опасных уголовных преступников. В августе 1947 г. в докладной записке на имя заместителя начальника ГУЛАГа Б. П. Трофимова начальник 6-го отдела 1-го управления ГУЛАГа Александров проанализировал оперативную обстановку в лагерях и колониях. По его оценке, доля особо опасного элемента составляла 40 процентов от общей, численности заключенных. — 690 495 человек, осужденных за контрреволюционные преступления, бандитизм, убийства, разбой, побеги, против 1 074 405 человек, сидевших за «бытовые, должностные и другие маловажные преступления». Однако в качестве главной угрозы Александров назвал не 567 тыс. «контрреволюционеров», многие из которых никакой опасности для режима и порядка управления не представляли, а 93 тыс. («громадное количество», по оценке чиновника) осужденных за бандитизм, убийства, разбой и т. п.[71]
Администрация ГУЛАГа чувствовала, что вверенный ее попечению Архипелаг теряет управляемость, что преступная активность 93 тыс. опасных уголовников, поделивших (не без участия лагерной администрации) лагеря и колонии на вотчины, грозит не только режиму содержания и порядку в лагерных подразделениях, но и святая святых — «трудовому использованию контингентов». Именно тогда в прагматичном среднем звене гулаговского аппарата появилась идея радикального решения проблемы — организовать «специальные лагери для содержания осужденных за бандитизм, убийство, вооруженный разбой и побеги».[72] Как показали дальнейшие события, высшее руководство страны предпочло разумному и прагматичному полицейскому решению проблемы — решение политическое и, как выяснилось, опасное для самой власти.
Начало «эпохи бунтов»