В Сент-Свитинс-он-Си, под мирной кровлей своей матушки-вдовы вела скромную и тихую жизнь мисс Мовлем. Весною 1844 года сердце старушки было порадовано на склоне жизни маленьким наследством. Подумав, как бы лучше употребить полученные деньги, рассудительная вдова решилась, наконец, купить мебель, привести в лучшее состояние первый и второй этажи своего дома и вывесить записку, возвещавшую публике, что в ее доме отдаются в наем меблированные комнаты. Летом план старухи был приведен в исполнение, и не прошло недели, как явилась какая-то почтенная особа в черном, осмотрела комнаты, нашла их весьма удобными и наняла на месяц для новобрачных, которые должны были вскоре приехать. Эта особа был никто другой, как слуга мистера Фрэнклэнда, и нанимал он комнаты для мистера и мистрисс Фрэнклэнд.
Читатель может догадаться, что материнское участие, которое мистрисс Мовлем почувствовала к своим первым жильцам, было самое искреннее и живое; но мы можем назвать его апатией в сравнении с тем глубоким, сердечным участием, какое принимала ее дочь в новобрачных. С той минуты, как мистер и мистрисс Фрэнклэнд вступили в дом, она принялась изучать их с жаром, свойственным ученому, попавшему на какое-нибудь новое, никем до того не замеченное явление. Ни одной удобной минуты не пропускала она, чтобы не прокрасться по лестнице, произвести наблюдения, и потом спешила к мамаше с собранными новостями. В течение первой недели, проведенной молодыми в доме мистрисс Мовлем, глаза и уши ее дочери были постоянно в самом напряженном состоянии, так что она могла бы записать недельный дневник жизни мистера и мистрисс Фрэнклэнд с точностью и подробностью Самуэля Пеписа[4].
Но чем более узнаешь, тем более представляется новых вопросов для разрешения. Открытия, сделанные мисс Мовлем в течение семи дней, повлекли ее к дальнейшим исследованиям. На восьмое утро, отнесши поднос с завтраком, неутомимая наблюдательница остановилась по своему обыкновению на лестнице, припала к замочной скважине и напрягла все свое внимание. Оставшись в таком положении минут пять, она стремглав бросилась в кухню сообщить свежие новости своей достопочтенной матушке.
— Как бы вы думали, что она делает? — вскричала мисс Мовлем, вбежав в кухню, простерши руки кверху и широко открыв глаза.
— Конечно вздор какой-нибудь, — отвечала мать с саркастической улыбкой.
— Она сидит у него на коленях! Скажите, сидели ли вы когда-нибудь на коленях у отца?
— Конечно, нет. Когда я вышла замуж за твоего отца, мы не были такими безрассудными.
— Она кладет руки на его плечи; обе руки, мамаша, — продолжала мисс Мовлем, приходя в волнение, — обнимает его за шею, обеими руками, и прижимает его так крепко, как только может.
— Пустое, я никогда этому не поверю! — воскликнула в негодовании мистрисс Мовлем. — Как можно, чтоб такая богатая, образованная леди вела себя как какая-нибудь горничная с своим любовником. Не может быть! Не говори мне этих пустяков, я не поверю!
Но то была сущая правда. В комнате стояли отличные кресла, набитые самым лучшим конским волосом. Мистрисс Фрэнклэнд могла спокойно сидеть на весьма удобных креслах, могла обогащать и услаждать свой ум археологическими сведениями, богословскими истинами, красотами поэтическими, но, такова суетность женской натуры, она не обращала внимания на эти духовные сокровища, ничего не делала и предпочитала колена своего мужа мягким креслам мистрисс Мовлем.
Она часто сиживала в том неприличном положении, которое так возмутило мисс и мистрисс Мовлем, и, отшатнувшись назад немного, подняв голову, пристально смотрела в спокойное, задумчивое лицо слепого человека.
— Лэнни, ты сегодня очень молчалив, — произнесла она. — О чем ты думаешь? Если ты мне расскажешь все свои мысли, я расскажу тебе свои.
— Ты действительно хочешь знать все мои мысли? — спросил Леонард.
— Да, все. Ты не должен скрывать от меня ничего. О чем ты теперь думаешь? Обо мне?
— Нет, не совсем о тебе.
— Это тебе стыдно. Разве я тебе наскучила в эти восемь дней? С тех пор, как мы здесь, я только о тебе и думаю. Ты смеешься! Ах, Лэнни, я тебя так люблю; могу ли я думать о ком-нибудь другом? Нет! Я не стану целовать тебя; я хочу прежде знать, о чем ты думаешь.
— Я думаю о том сне, который я видел в прошлую ночь. С тех пор, как я ослеп… Ты кажется не хотела целовать меня, пока я не расскажу, о чем думаю!
— Я не могу целовать тебя, когда ты начинаешь говорить о своей слепоте. Скажи мне, Лэнни, облегчаю ли я тебе сколько-нибудь эту потерю? Ты был счастливее прежде; возвращаю ли я тебе хоть часть прежнего счастья?
Говоря это, она отворотила в сторону свое лицо; но это движение не ускользнуло от Леонарда; он осторожно поднял руку и коснулся ее щеки.
— Ты плачешь, Розамонда, — сказал он,
— Я плачу! — проговорила она веселым тоном. — Нет, мой друг, — продолжала она после паузы, — я не хочу обманывать тебя даже в таких пустяках. Мои глаза теперь должны служить нам обоим; во всем, в чем не может помочь тебе осязание, ты зависишь от меня. Могу ли я обмануть тебя, Лэнни? Да, я плакала, но немного. Я не знаю, как это случилось, но я, кажется, никогда не жалела тебя так, как в эту минуту… Но продолжай, что ты начал рассказывать, продолжай.
— Я начал говорить о том, что после того, как я потерял зрение, я заметил в себе весьма любопытную вещь. Я часто вижу знакомые места, встречаюсь с знакомыми людьми, говорю с ними и вижу выражение их лиц, но никогда я сам не представляюсь себе слепым, никогда мне не приходилось ходить ощупью.
— Что ж ты видел во сне, Лэнни?
— То место, где мы первый раз встретились, когда еще были детьми. Долина мне представлялась такой, как тогда; корни деревьев переплетались и вокруг них огромными кустами росла ежевика, слабо освещенная светом дождливого дня, пробивавшимся сквозь ветви деревьев. Пройдя вовнутрь долины, я видел болото, следы коровьих копыт и женских калош: потом мутную воду, собравшуюся от продолжительных дождей и бежавшую на другую сторону дороги. Здесь я увидел тебя, резвую девочку, покрытую грязью и водою, все было совершенно так, как в тот день; шубу и руки ты перепачкала, делая плотину через поток, и ты сердилась на свою няньку, которая хотела увести тебя домой. Все представлялось мне точь-в-точь так, как было тогда; только я сам не был мальчиком. Ты была маленькой девочкой, долина была в прежнем состоянии; но я сам представлялся себе взрослым человеком, таким, как теперь, только не слепым.
— У тебя прекрасная память, Лэнни, ты помнишь все мельчайшие подробности, хотя прошло уже столько лет; ты помнишь, какою я была ребенком. А помнишь ли ты, какою я была, когда ты видел, ах, Лэнни, одна мысль об этом разрывает мое сердце! — когда ты видел меня в последний раз?
— Помню, хорошо помню! Мой последний взгляд на тебя оставил в моей памяти неизгладимый твой портрет. В моем уме хранится много картин и портретов, но твой образ яснее и определеннее всех.
— И это, конечно, лучший мой портрет, снятый с меня в юности, когда лицо мое всегда пылало любовью к тебе, хотя уста не произносили о любви ни слова. В этой мысли есть одна утешительная сторона. Когда годы пронесутся над нами, и время начнет изменять меня, ты не скажешь себе: «Моя Розамонда уже становится старухой». Я никогда не состарюсь для тебя, любовь моя! Мой юношеский образ сохранится в твоем уме, когда голова моя покроется сединою и щеки морщинами.
— Да, всегда тот же самый образ твой будет мне представляться.
— Но уверен ли ты, что он ясно представляется тебе? Нет ли в нем сомнительных черт, незаконченных углов? Я не изменилась еще с тех пор, как ты видел меня; я осталась такой же, как была за год перед тем. Вообрази, что я осталась такою же; верно ли ты опишешь меня?
— Спрашивай.
— Хорошо. Первый вопрос: многим ли я ниже тебя?
— Ты мне по ухо.
— Правда. Теперь скажи, каковы мои волосы на твоем портрете?
— Темно-русые; вот здесь лежит большая их часть, и некоторые думали, что они начинаются слишком низко.
— Бог с ними! Разве и ты такого же мнения?