место.
Я стиснул голову руками и потер виски.
— Том, у вас болит голова? — догадалась доктор Лоуэнстайн.
— Жутко болит, доктор. У вас не найдется капельки морфина?
— Нет, но у меня есть аспирин. Чего же вы раньше молчали?
— Неправильно жаловаться на головную боль, когда речь идет о сестре, вскрывшей себе вены.
Из ящика письменного стола доктор Лоуэнстайн вынула три таблетки аспирина и протянула мне. Затем она налила вторую чашку кофе, и я запил лекарство.
— Хотите прилечь на кушетку?
— Нет уж, спасибо. Когда я сюда ехал, то боялся, что вы уложите меня на кушетку. Ну, как в кино.
— Мои методы обычно не напоминают эпизоды из фильмов… Не хочу вас шокировать, Том, но, когда я впервые увидела вашу сестру, она мазала себя собственными экскрементами.
— Меня это не шокирует.
— Почему?
— Я уже был свидетелем подобного поведения. В первый раз это потрясает. Может, и во второй тоже. Потом привыкаешь и начинаешь воспринимать как часть действительности.
— И где был первый раз?
— В Сан-Франциско. Саванна приехала туда выступать, а оказалась в психушке. Таких угнетающих мест я еще не посещал. Даже не знаю, почему ее потянуло к дерьму: из ненависти к себе или ей захотелось сменить обстановку в палате.
— Вы смеетесь над психозами своей сестры. Ну и странный же вы человек!
— Это южный вариант, доктор.
— Южный вариант?
— Незабвенная фраза моей матери. Мы смеемся, когда боль становится невыносимой. Смеемся, когда ничтожество земной жизни становится слишком… ничтожным. Смеемся, когда больше ничего не остается.
— Когда же, в соответствии с вашим южным вариантом, вы плачете?
— Когда вдоволь насмеемся, доктор. Всегда. Всегда после смеха.
— Встретимся с вами в больнице. Семь вечера вас устроит?
— Более чем. Доктор, простите за некоторые вещи, которые я наговорил. Благодарю, что не вышвырнули меня из кабинета.
— До вечера. Спасибо, что приехали, — улыбнулась она и игриво добавила: — Тренер.
В психиатрических клиниках, какими бы гуманными и передовыми они ни были, ключи являются атрибутами власти, стальными звездочками свободы вообще и свободы передвижения в частности. Шествие санитаров и медсестер по больничным коридорам сопровождается умопомрачительной какофонией ключей, висящих у них на поясе и звякающих при ходьбе. Музыка, возвещающая о появлении свободных людей. Когда слушаешь этот перезвон ключей, а сам их не имеешь, очень скоро начинаешь понимать неподдельный ужас запертой души, которую лишили всех контактов с внешним миром. Об этой «тайне ключей» я прочитал в стихотворении Саванны, написанном после ее первого помещения в клинику. Сестра сочинила эти строки в один присест. Ключи как магические символы, управляющие ее тяжелой участью и необъявленной войной с собой. Каким бы ни было состояние сестры, она непременно просыпалась, заслышав лязг больничных ключей.
В тот вечер, когда доктор Лоуэнстайн привела меня в палату, Саванна сидела спиной к двери, сжавшись в комок и обхватив колени руками. Ее голова упиралась в стену. В комнате пахло калом и мочой — гнусный и такой знакомый «букет», унижающий душевнобольных на протяжении долгих часов врачебного плена, характерный «аромат», по которому сразу узнаёшь американскую психушку. Когда мы вошли, Саванна даже не обернулась. Я тут же понял: встреча будет тягостной.
Доктор Лоуэнстайн приблизилась к Саванне и осторожно тронула за плечо.
— Саванна, у меня для вас сюрприз. Здесь ваш брат Том. Он приехал вас навестить.
Сестра не шевелилась; ее сознание витало где-то в иных мирах. От ее кататонического ступора веяло покоем скалы, безупречным колдовством, черной магией. Кататоники всегда казались мне наиболее праведными из остальных психотиков. Есть какое-то достоинство в их «обете молчания»; в их нежелании двигаться просматривается нечто священное. Безмолвная драма погубленной человеческой души, генеральная репетиция самой смерти. Я не впервые видел Саванну в кататоническом ступоре, поэтому ощущал себя давним свидетелем ее неизлечимого состояния. В первый раз меня буквально разрывало; не в силах смотреть на нее, я прятал лицо в ладонях. Но тут я вспомнил ее слова. Саванна говорила мне, что неподвижность и отчужденность — они лишь снаружи, а глубоко внутри дух самоисцеляется, осваивая несметные богатства, скрытые в недосягаемых уголках разума. И еще она сказала, что в такие периоды не может нанести себе повреждений. Наоборот, она очищается, подготавливаясь к моменту, когда снова вернется к свету. Этот момент мне бы очень хотелось встретить рядом с сестрой.
Я обнял Саванну за плечи, поцеловал в шею и сел рядом. Я крепко сжимал ее и зарывался лицом в волосы. На забинтованные руки я старался не обращать внимания.
— Здравствуй, Саванна, — тихо произнес я. — Как ты, дорогая? Все будет замечательно, твой брат рядом. Понимаю, тебе сейчас плохо, и от этого мне тоже плохо. Но я останусь в Нью-Йорке, пока ты не выздоровеешь. Недавно я встречался с отцом. Он просил передать, что любит тебя. Не волнуйся, наш старик ничуть не изменился. Такой же идиот, как всегда. Мама не смогла приехать, она наметила стирку колготок. У Салли и девочек все замечательно. Представляешь, Дженнифер начинает обзаводиться грудями. На днях вылезла из душа, подошла ко мне, распахнула полотенце и говорит: «Смотри, папа, какие у меня бугорочки». Потом захихикала и с воплем понеслась по коридору. Я за ней, и мысли в голове непотребные… Южная Каролина почти не изменилась. По-прежнему остается чертовым культурным центром мира. Даже остров Салливанс обрастает цивилизацией. Недавно возле шоссе отгрохали новенькую забегаловку с барбекю. Я по-прежнему без работы, но усердно ее ищу. Помню, тебя это волновало. Да, забыл. Навещал тут бабушку Винго. У нее был день рождения, вот я и заскочил в дом престарелых ее поздравить. Представляешь, она приняла меня за чарлстонского епископа и заявила, что в двадцатом году я пытался ее соблазнить. А еще…
Мой монолог, длившийся полчаса, был прерван доктором Лоуэнстайн. Психиатр тронула меня за плечо и кивнула в сторону двери. Я встал, поднял Саванну на руки и отнес на кровать. Сестра сильно похудела, ее щеки потемнели и ввалились. Глаза ни на что не реагировали — две бирюзы в белой оправе. Саванна легла в позу зародыша. Я достал из кармана щетку и начал расчесывать ее потные спутанные локоны. Я водил щеткой, пока к ее прядям не вернулся золотистый блеск; теперь золото волос струилось по ее плечам и спине. Тогда я спел Саванне куплет из песни нашего детства:
Немного помолчав, я сказал на прощание:
— Саванна, завтра я снова приду. Знаю, что ты меня слышишь. Запомни: все повторяется, ты обязательно вылечишься. Это требует времени. Когда-нибудь мы будем петь и танцевать. Я стану говорить разные гадости про Нью-Йорк, а ты — щипать меня за руку и обзывать деревенщиной. Я рядом, дорогая. И буду здесь столько, сколько потребуется.
Я поцеловал сестру в губы и накрыл одеялом.
Мы вышли из лечебницы. В Нью-Йорке пахло поздней весной. Доктор Лоуэнстайн поинтересовалась, обедал ли я, и я признался, что нет. Она предложила посетить ее любимый французский ресторанчик