После первой недели все эти нью-йоркские летние дни приобрели форму и упорядоченность — интроспективные и исповедальные, когда я разматывал перенасыщенное страданиями прошлое нашей семьи перед обаятельным психиатром, работа которой заключалась в устранении ущерба, нанесенного всем нам моей сестрой.

История медленно разрасталась; по мере ее изложения я начал ощущать пробуждающуюся внутреннюю силу. Первые несколько дней я только и делал, что слушал пленки, с холодной объективностью запечатлевшие всю глубину сестринского срыва. Звуки вылетали из уст Саванны болезненными порциями. Я записывал ее слова на бумагу, перечитывал и каждый день поражался новым подробностям, которые я сам забыл или подавил. Каждая ее фраза — какими бы сюрреалистическими или чудовищными они ни были — имела под собой реальное основание; за каждым воспоминанием следовало новое. В итоге вся эта хитроумная геометрия складывалась в моей голове в единое целое. Бывали дни, когда я едва мог дождаться пятичасовой встречи с доктором Лоуэнстайн.

В своем подсознании я сталкивался как с дикорастущими плодами, так и с ухоженными виноградниками. Я пытался отсекать обыденные или общие моменты. Будучи сборщиком событий из печального прошлого Саванны, я не пропускал ни одной травинки и мечтал найти единственную розу, заключавшую в себе образ тигра. Я знал, что в лепестках клевера, пахучих травах и дикой мяте скрыты значительные части правды.

Сидя в гостиной Саванны, среди книг и папоротников, я чувствовал, что главным моим врагом является неопределенность. Моя задача на лето была довольно простой: совершить путешествие по собственной личности. Я намеревался изучить события и происшествия, сформировавшие посредственность, привыкшую занимать оборонительную позицию. В те дни я никуда не торопился. Время текло, вежливо напоминая о себе перемещением солнца над Манхэттеном. Я пытался вычленить суть, изучить свои внутренние спутники с бесстрастием астронома, осведомленного о двенадцати лунах, что обрамляют перламутровый шар Юпитера.

Мне начала нравиться тишина утренних часов. В этом спокойствии я стал вести дневник, записывать важные мысли. Мой почерк не особо отличался от того, какому нас учили в средней школе; просто с каждым годом он становился мельче, отражая мое собственное измельчание. Поначалу я сосредоточивался только на истории Саванны, однако постоянно возвращался к себе, пропуская эпизоды через свое видение. Никто и не поручал мне интерпретировать мир глазами сестры. Самой лучшей помощью Саванне было бы с предельной честностью рассказать психиатру свою собственную историю. Я прожил на редкость трусливую и пассивную жизнь, до краев наполненную разными ужасами. Моей сильной стороной было то, что я являлся очевидцем почти каждого значительного события в жизни Саванны.

В Нью-Йорке у меня была миссия, почти работа. Я желал объяснить, почему моя сестра-близнец вскрывает себе вены, почему ее мучают жуткие видения, почему неотступно преследует детство, полное стольких конфликтов и унижений, что шансы на примирение с ним весьма невелики. По мере того как я буду взрывать запруды памяти, я буду записывать все мелочи, вынесенные потоками на воображаемые улицы единственного города, который я когда-либо любил. Я поведаю доктору Лоуэнстайн о потере Коллетона и о том, как гибель города оставила в памяти следы побелки и отметины цвета яичной скорлупы. Если я сумею набраться мужества и рассказать обо всем этом, не забегая вперед, если смогу напеть мелодии тех мрачных гимнов, что столь решительно заставляли нас двигаться навстречу неумолимой судьбе, тогда мне удастся объяснить, почему моя сестра ведет свою горестную войну с окружающим миром и миром внутренним.

Но вначале нужно время для обновления, для овладения свежим подходом к самонаблюдению. Почти тридцать семь лет я потратил на создание собственного образа. Я устраивал засаду на самого себя, безоговорочно веря определению, данному мне родителями. Они с раннего возраста отчеканили меня, как некий таинственный иероглиф, и я всю жизнь пытался наладить отношения с этим «чеканным образом». Родители изрядно преуспели в том, чтобы сделать меня чужим самому себе. Они наделили меня точным обликом сына, который был им нужен, а поскольку у меня в характере имелись черты услужливости и оглядки на общепринятые нормы, я позволял отцу и матери лепить и ваять из себя плавные очертания уникального ребенка. Я приспосабливался к их меркам. Родители подавали сигнал, и я танцевал по команде, будто спаниель. Им хотелось учтивого сына — и старомодная южная учтивость изливалась из меня неиссякаемым потоком. Осознав, что Саванна всегда будет тайным источником стыда и неискупимым преступлением, родители страстно мечтали об устойчивом близнеце, о столпе здравомыслия, уравновешивающем семейное здание. Им удалось сделать меня не только нормальным, но и тупым. Конечно, они не подозревали, что передают мне свои самые чудовищные качества. Я жаждал их одобрения, их рукоплесканий, их чистой, бесхитростной любви; даже поняв, что они не могут дать мне такую любовь, я годами продолжал ее добиваться. Любить своих детей означает любить самого себя; мои родители от рождения и в силу обстоятельств были лишены этой «чрезмерной благодати». Мне требовалось восстановить связь с моим утраченным «я». У меня имелись задатки человека совсем иного типа, но я потерял с ним контакт. Мне нужно было наладить отношения с этим потенциальным человеком и осторожно убедить его стать взрослым.

Снова и снова мысленно я возвращался к Салли и нашим детям. Я женился на первой женщине, которую поцеловал. Я думал, что выбрал ее, потому что она красива, наделена практической сметкой, остра на язык и ничем не напоминает мою мать. Я женился на чудесной, привлекательной девушке и, выбросив как балласт все инстинкты самосохранения, сумел за эти годы превратить ее в точную копию своей матери. Инструментами мне служили пренебрежение, холодность и предательство. Из-за присущего мне недостатка зрелости я не мог просто иметь жен или любовниц; мне требовались неутомимые враги, монотонно напевающие колыбельные о кровавых бойнях; мне были необходимы снайперы в цветастых ситцевых платьицах, целящиеся в меня с колоколен. Я испытывал дискомфорт с каждым, кто не выказывал мне своего неодобрения. Как бы упорно я ни стремился достичь немыслимо высоких стандартов, установленных для меня другими, у меня никогда не получалось сделать что-либо по всем правилам, и потому я привык к неминуемым поражениям. Я ненавидел свою мать, но вернулся к ней, передав эту роль своей жене. В Салли я взрастил женщину, ставшую более тонкой и усовершенствованной версией моей матери; жена также научилась слегка стыдиться меня и разочаровываться во мне. Мои слабости служили обрамлением ее силе, цветению и свободе.

Своего отца я тоже ненавидел и выражал ненависть, подражая его жизни, с каждым днем становясь все никчемнее, все более соответствуя безрадостным пророчествам, которые мать делала в адрес нас обоих. Я думал, что достиг успеха, не став жестоким, но даже эта убежденность рухнула — моя жестокость была скрытой. Молчание, бесконечные уходы в себя — вот что стало моим опасным орудием. Моя жестокость проявлялась в ужасной холодности синих глаз. Один обиженный взгляд — и самый солнечный и безмятежно прекрасный день покрывался льдом. К тридцати семи, при некотором умении и небольших природных данных, я научился вести совершенно бессмысленную жизнь, которая, однако, исподволь и неминуемо разрушала жизни тех, кто меня окружал.

Вот почему это неожиданно свободное лето я воспринял как последний шанс всесторонне оценить себя и понять, чего я стою; это лето казалось мне беспокойной паузой перед переходом в средний возраст с его ловушками и ритуалами. Мне хотелось осознанно подвести итоги и, если повезет, — исцелиться и возродить помраченный дух.

С помощью воспоминаний я пытался набраться сил и провести доктора Лоуэнстайн через все ухабы и крутые спуски нашей семейной истории.

Обычно я просыпался на рассвете. После поверхностного анализа снов я вставал, принимал душ и одевался. Потом выпивал стакан свежевыжатого апельсинового сока; язык с радостью принимал эту слегка обжигающую жидкость. Я спускался по черной лестнице, выходил на Гроув-стрит, шел к площади Шеридан-сквер и покупал выпуск «Нью-Йорк таймс» у киоскера, раздражающего своей усредненностью. Он принадлежал к целому подвиду ньюйоркцев, занятых неблагодарным, но необходимым трудом. Их внешность была так же одинакова, как жетоны в метро. Возвращаясь по Бликер-стрит, я забегал во французскую пекарню, которой заправляла какая-то равнодушная мадам из Лиона, и покупал два круассана. Один из них я съедал еще по дороге. Круассаны были восхитительны: легкие и теплые, они распадались на хрустящие чешуйки и еще хранили жар печи. Когда я входил в гостиную, мои руки вкусно пахли свежей выпечкой. Я усаживался в кресло и раскрывал спортивный раздел газеты. Сколько себя

Вы читаете Принц приливов
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату