Долинина устроить его именно сюда, чтобы только не эвакуироваться в Ленинград.
— Кость-то не сломала, Яков Филиппович, — горячо доказывал он, только треснула. А все эти царапины — пустяковое дело. Зачем же меня увозить? Сами говорили — кадров нет!
И хотя это сильно противоречило медицинским правилам, по просьбе секретаря райкома Цымбал был оставлен в медсанбате. Ногу его уложили в гипс. Он лежал и досадовал. В первые два дня его навестили Долинин, Терентьев и Пресняков. На третий день забежал Курочкин, который уселся на скрипучий табурет возле койки и тотчас принялся скручивать махорочную цигарку.
— Нельзя, — сказала дежурная сестра, когда палата наполнилась зловонным дымом «филичевого» табака. — Посторонним курить нельзя.
Милиционер торопливо загасил цигарку и, не зная, куда ее девать, смущенно заерзал на табурете.
— Брось скрипеть, блюститель, — мрачно буркнул из угла контуженый капитан, которого раздражали резкие звуки. — И без твоей музыки башка трещит.
Курочкин замер и стал беспомощно озираться по сторонам, ожидая, видимо, еще каких-либо нареканий. Цымбал чувствовал что милиционер пришел неспроста, хочет что-то сказать, но не решается, и поспешил ему на помощь:
— Как делишки, старина? Все прыгаешь, а я вот допрыгался.
— Что вы, товарищ Цымбал! Почему это — допрыгались? Поправитесь. Хотя, конечно, как увидели мы вас под трактором, думали, кончен человек. Да и что говорить — двадцать семь осколков, не шутка! Меня одним осенью царапнуло, до сих пор рука не разошлась. — Курочкин согнул и разогнул руку в локте. Что-то скрипит в кости и к плечу по жиле отдается.
— Трактор и спас, — ответил ему Цымбал. — Если бы я не лежал под ним в это время, так не мелочью бы обсыпало меня, а такими бы кусочками, из которых каждый стоит моих двадцати семи. Легко отделался.
— А уж бригадир-то наш, Ленька Зверев, до того напугался, звонит товарищу Долинину: убит, говорит, наш директор. А разве ж это можно!..
— Что — «разве ж можно»? Нельзя мне быть убитому? — Цымбал засмеялся.
— Нельзя… и всё тут! — Курочкин тоже хохотнул, потом добавил: — Засиделся, извиняюсь. Поспешать надо, загонял начальник по полям.
— Батя?
— Игнат Терентьич. — Милиционер дипломатично обошел фамильярное прозвище своего начальника. — Да иначе и как? Я-то — подкопал кустик картошки, посмотрел: с голубиное яйцо налилась, вполне на пищу пускать можно. Вот и бегаем, бережем.
— Дай-ка прикурить, — попросил Цымбал. — Я здесь не посторонний.
Курочкин поспешно протянул зажигалку и затем встал, последний раз скрипнув табуреткой.
— Напоследок разрешите, товарищ Цымбал, пожать вашу руку, — сказал он не без торжественности.
Цымбал исполнил его просьбу, отчего Курочкин совсем раз волновался.
— Имейте в виду, товарищ Цымбал, — произнес он уже совсем торжественно, — на меня вы можете всегда положиться. Если что и как, скажите только: Курочкин, надо то-то и то-то, и точка! Желаю здоровьица. И вы также здравствуйте, — обратился он к контуженому капитану. Поправляйтесь. А за беспокойство прошу прошения.
— Экий болтун! — буркнул капитан, но Курочкин уже прикрывал за собой двери и этого отзыва о себе не услышал.
Чувствуя, что капитану хочется заговорить с ним, Цымбал, у которого от боли во всем израненном мелкими осколками теле не превращались ни на минуту, поспешил притвориться спящим.
За окном угасал летний день, по тихой реке проплыли какие-то корабли, в глухом углу, где лежал капитан, густел лиловый сумрак, и удивительно громко тикали часы, подвешенные на ремешке к железной спинке кровати. В их шепелявой спешке Цымбалу слышалось: «Секунда, вторая, еще и еще… Шестьдесят их — минута, шестьдесят минут — час, двадцать четыре часа сутки, тридцать суток — месяц… Наше дело производить первое действие арифметики — сложение, вести счет времени. Ваше дело — пользоваться этим временем, жить».
Цымбал едва не повторил вслух это слово. Но легко сказать — жить! А попробуй тут поживи, когда ты, как лист подорожника в гербарии, уложен между двумя простынями. Разве он живет! Живет Катя, которая сейчас тоже, может быть, слушает где-то стук часов, ведет счет времени и тоже ждет встречи. Где она и что с ней?
Санитарка завесила окна палаты черными маскировочными шторами и внесла коптилку-ночник. По стенам поднялись косые тени от решетчатых кроватей. Цымбал подсунул руку под подушку, где лежал его бумажник с единственной памятью о далекой жене. Но в сенях послышался разговор.
— Я к Цымбалу, — говорил женский голос санитарке. — Почему нельзя? Спит? Только на минутку, поставлю цветочки и уйду.
Дверь отворилась, и в палату вошла женщина. Кто — при слабом свете коптилки Цымбал разобрать не мог. В руках неожиданная посетительница держала цветы. Выставив их перед собой, она на цыпочках, стараясь не нарушать тишину, двинулась между коек.
Цымбал узнал ее, лишь когда она подошла к столу вплотную и огонек ночника позолотил завитки светлых волос.
— Варя! — шепотом окликнул он.
— Я думала, вы спите, — так же шепотом ответила девушка. — Принесла цветочки, а поставить некуда.
— Идите сюда. Нет, нет, на табуретку лучше цветы положите, она скрипучая, а сами на постель садитесь, я подвинусь.
— Что вы, Виктор? У вас нога болит.
— Не говорите о ноге, садитесь. В боях бывал, и ничего. А как в тыл попадаю, непременно что- нибудь да случится. Глаз на самой мирной полевой работе потерял. И нога эта, как известно, не в бою…
— Но и не в тылу, Виктор. Какой у нас тыл!
— Перестанем об этом. Расскажите, как дела идут, как мои ребятишки себя чувствуют. И вообще, что это вы надумали на ночь глядя по госпиталям ходить?
— Я бы и днем зашла, да нельзя, работа. А вам что — неприятно?
— Нет, почему же? Женское общество облагораживает. Чехов говорит, что без такого общества мужчины глупеют.
— Вот странно! — воскликнула Варенька. — Мне один лейтенант уже говорил что-то похожее, только на Чехова не ссылался.
— Ушаков, конечно, — уверенно высказал догадку Цымбал. — Хороший, он парень, Варенька. Механик — и по призванию и по крови.
— Да, я это знаю. У него и дед был механиком, на броненосце каком-то погиб в Цусимском бою. И отец — тоже механик, он и сейчас на «Красном выборжце» работает.
— Ну, правильно! Вам лучше знать друга своего сердца. — Цымбал засмеялся. — А я-то, чудак, взялся его биографию рассказывать.
— Ошибаетесь, Виктор. У меня такого друга, о котором говорите, нет, — ответила Варенька и, вздохнув, вытащила из букета, лежавшего на табурете, крупный цветок ромашки. Из-под ее пальцев один за другим стали падать на пол и на одеяло широкие белые лепестки.
— Любит — не любит? — снова усмехнулся Цымбал.
— Это я так. — Варенька отбросила общипанный цветок и повторила раздельно: — Такого друга у меня нет. Вся моя семья — колхоз. Может быть, это громкие слова, вы не смейтесь, но это так. Папа и мама умерли давно, сестренка погибла в голод, брат воюет, известий от него никаких. — Она помолчала и, проведя рукой по его плечу, спросила: — А вам, Виктор, жена пишет? Она ведь где-то на Урале?
— Унылый разговор у нас получается, Варя. Перейдемте на другую тему. — Цымбал двинулся на постели и застонал.