широкая, простреливается вся. Как быть? Один солдатик, Миша Франтишев, возьми и предложи: фрицы, говорит, до свининки больно охочи, вот бы поросеночка привязать на нейтралке, они бы на него и клюнули.
— Остроумно! — Майбородова рассказ заинтересовал.
— Верно, остроумно, — продолжал Панюков. — И командир наш, лейтенант Марягин, высказался в том же смысле, что остроумно, дескать. Два дня искали поросенка, по тылам на полуторке ездили. Нашли! Дедка, отставной паровозный машинист, пожертвовал, как узнал, для какого дела нам такая живность нужна. И что же, Иван Кузьмич, получилось? Привязали поросенка в кустах за ногу, посреди нейтралки. Он там голос подает, скучает, вроде заблудился. Все шло хорошо. А утром — хвать, нет нашей приманки. Утащили фрицы, изловчились-таки. — Перехитрили нас.
— Какая обида! — воскликнул Майбородов, снимая очки.
— Обида? Мало, что обида. Издевка полная! Они нам потом в трубу кричали, спасибочко, мол, Иваны. Данке зер. Вот и получилось, говорю: задумали хорошо, а сделали — хуже нет.
— Ну и как же приказ? Так и не выполнили?
— Что вы, Иван Кузьмич! Боевой приказ не выполнить нельзя. Выследили, когда у них смена постов, да и совершили бросок впятером на пулеметное гнездо. Фрица достали. Еще и пулемет приволокли.
— Это — хорошо! — Надев очки, Майбородов весело взглянул через протертые стекла на Панюкова. — Цели все-таки достигли. Правильный потому что в конце концов избрали метод. А поросенок… У каждого из нас, Семен Семенович, что-либо подобное бывает. Увлечешься этакой поросячьей идейкой: остроумно-де, легко, сбыточно. Только в сторону в итоге уйдешь от жизни.
Разговаривая, они с бугров спускались на болото. Отводные рукава от главной канавы прокладывали уже вручную. Тракторы с трудом смогли одолеть лишь кромку Журавлихи, а дальше стояли опасные зыби.
Два луча вели к реке: на одном работали колхозники Гостиниц, на другом — соседи из Крутца. Работали и по колено, и по пояс в черной жиже, которая сползала с лопат, что деготь; труд получался непроизводительный. Иван Петрович, Федор и еще несколько колхозников, владевших топором, вбивали колья, ставили крепи, настилали вдоль канав мостки из жердняка.
— Баяниста бы хоть прислали, Семен Семенович. Все веселей! — крикнула издали счетовод Катя. Флюс у нее прошел, тянуло на озорство.
— Вьюшкина, что ли? — отозвался Панюков.
— Вьюшкина?! — засмеялись вокруг. — Еще тошней станет!
— Неужели все-таки она высохнет, прорва эта? — спросил кто-то из крутцовских.
— Ясно-понятно! — Защищаясь от солнца, Панюков сдвинул на лоб фуражку. — Приходи осенью — танцы тут откроем.
Он остановился поболтать с девчатами, которые воспользовались случаем устроить внеочередную передышку. Никто по возвращении Панюкова из армии уже не называл его «ясным месяцем». Те былые озорницы выросли, замуж повыходили, а эти, подросшие, и не знали такого прозвища за ним. «Семен Семеныч» да «Семен Семеныч» — только и слышалось вокруг.
Майбородов загляделся на косые броски в воздухе двух уныло постанывавших чибисов, залюбовался бойким скоком желтых трясогузок и побрел по болоту к реке. Перепрыгивая с кочки на кочку, он не совсем точно поставил ногу; высокая, как пень, кочка подломилась, и, взметнув тяжелые брызги, Иван Кузьмич с головой рухнул в густую, подобную нефти, воду. Загребая отчаянно руками, он выбросился по грудь над уровнем топи, но ноги не ощущали почвы, месили внизу что-то податливо-мягкое, тяжелые сапоги набрякли и, затянутые под коленями ремешками, не сбрасывались. Иван Кузьмич хватался за осоку, кровянившую ладони и пальцы, и, чувствуя, что стесняться уже нечего, закричал.
Работавшие на болоте услыхали крик, но не могли понять, откуда он несется, и, никого не видя, стояли в недоумении.
— Народ! Народ!.. — С противоположной стороны тоже крик. По бугру, таща охапку откованных железных креп, бежал Вьюшкин. — Профессор тонет! — С возвышенности Вьюшкину хорошо было видно то, что происходило на болоте. — В «окно» провалился! — надрывал он глотку. — Не соображаете, что ли!
Первым по направлению, указанному Вьюшкиным, бросился Язев. Майбородов захлебывался, когда Федор достиг опасного места. Он с разбегу прыгнул в болотное «окно» и понял, что поспешил. Но понял это поздно: грязь прочно сковала ему руки и ноги.
От возни Федора оба они с Майбородовым уходили всё глубже в трясину, и кто знает, чем бы дело окончилось, если бы с двумя длинными жердями не подоспел Иван Петрович. Без слов он принялся помогать и самому Федору выбираться из «окна», и Майбородова вытаскивать, и только когда Ивана Кузьмича, потерявшего сознание, уже вынесли на руках к буграм, Иван Петрович сказал:
— Эх, Федя! А еще полный кавалер…
Федор промолчал, отошел в сторону, оглядывался на Таню.
Теперь распоряжался Вьюшкин, бывалый санинструктор:
— Искусственное дыхание надо делать! Подсобите-ка, подержите голову профессора книзу! Подымай руки — раз! Дави на клетку… Ну на какую, на какую?! На грудную! Два! А вы что столпились? Не заслоняйте воздух! — прикрикнул он на сбежавшихся женщин. — Пульс есть, наружных повреждений не видно. Эй, кто там? Колька, Семка! К Василь Матвеичу в сельмаг живо! Зубровки пусть даст…
4
Как ни старался Алешка Вьюшкин, как ни растирал тело оплошавшего профессора суконкой, как ни поил его зубровкой, Майбородов занемог. Его трясло, бросало в жар. Евдокия Васильевна то наваливала поверх одеяла все кожухи и шубы, что имелись в доме, то снова их сбрасывала.
Пришла раз, всползла, кряхтя, по лестнице, бабка Фекла, присела на табурет и, насупив лохматые брови, смотрела строгими глазами на склянки с микстурами, по рецепту участкового врача привезенные Иваном Петровичем из города.
— Выплесни ты, Иван Кузьмич, — сказала скрипучим голосом, — все эти аптеки свои. Теснение груди от них и слабь в ногах. Вели Авдотье брусничнику заварить в чайник, да и пей с богом, кружку за кружкой. Еще мать-покойница так-то лечивала нас, ребяток. И ничего, живы-здоровы. Деревенское средство — ты ему верь, хоть и ученый. Чирьяк опять… Что нонче с ним делают? В больницу едут, режут. А мать? Возьмет, бывало, селедку, развалит надвое пластом, приложит, — глядь, наутро и вытянуло! Вели Авдотье заварить, батюшка, брусничнику-то.
Навестил как-то вечером Ивана Кузьмича в мезонинчике Федор. Он поговорил о погоде, которая благоприятствует работам на Журавлихе, о молодых утятах, уже поднимающихся на крыло. Старался, словом, вести беседу о предметах, которые, по его мнению, больше всего интересовали профессора. Майбородов, натягивая стеганое одеяло до шеи, смотрел на Федора со вниманием, пристально. «Очень симпатичный молодой человек, — думал он. — Видимо, не зря Иван Петрович его зятьком называет. Что же, прекрасная будет парочка».
Майбородов любил опрятность в людях. Он считал это внешним проявлением внутренней собранности и порядочности человека. Иван Кузьмич взглянул в угол мезонина, где на спинке домодельного стула были развешаны его брюки и куртка с неотчищенной, засохшей грязью. На костюме же Федора никаких следов совместного купания в черной жиже не видно. Брюки отутюжены, до блеска доведены ботинки; и курточку свою чем-то промазал, снова ее кожа мягка, эластична. «С детства это в нем или в армии приобрел?» — задал себе вопрос Майбородов, но вслух высказал другое: спросил, не думает ли Федор учиться, ведь человек он еще молодой, каких-нибудь двадцать пять лет, не больше.
— Сказать по правде, товарищ профессор, думаю, — ответил Федор серьезно. — Да боязно. Десятилетку я окончил, конечно, но еще перед войной. Из головы теперь все вылетело: и тангенсы и котангенсы. Так, обрывочки кое-какие остались.
— Позанимаетесь, вспомните.