Никаких определенных намерений у него не было, денег тоже. Черный, порыжевший по швам костюм он носил в знак траура, но и немножко от гамлетизма, и больше всего на свете, как писал Малларме, ему хотелось прочесть книгу о себе самом. Вспыхивал какими-то проектами, предлагал «Айриш таймс» разные темы, но в журналисты Джойс не годился совершенно — он мог писать только для одинаково с ним осведомленных.
В сентябре 1903 года Скеффингтон, ставший заведующим учебной частью в Юниверсити-колледже, прислал ему записку, что можно занять место преподавателя французского в вечерних классах. Джойс решил, что это очередная атака руководства колледжа на его независимость, и отправился к декану, отцу Дарлингтону, чтобы отклонить предложение на том основании, что он не находит свой французский достаточно хорошим. Дарлингтон пробовал переубедить его, но тщетно.
— И какой же путь вы избрали, мистер Джойс? — поинтересовался он.
— Путь литератора, — ответил тот.
Декан настаивал:
— Но ведь есть опасность погибнуть от истощения в дороге!
Джойс, по словам брата, ответил, что есть опасность, но есть и награда. Декан напомнил ему о знаменитом адвокате, окончившем университет благодаря тому, что он подрабатывал журналистикой. Однако в Дублине знали, что юноша уже студентом продемонстрировал чудеса гибкости, публикуя статьи сразу в двух газетах совершенно противоположного направления. Джойс ответил сухо:
— Мне, видимо, не хватает дарований этого джентльмена.
Попытавшись вернуться на медицинский факультет, он опять споткнулся на химии и согласился с Кеттлом — сделать перерыв до осени, а там попытать счастья на медицинском факультете Тринити, где химия преподавалась более щадящим образом. Три попытки принесли Джойсу лишь вкус к медицинской терминологии, и еще он стал объяснять Станислаусу, что его страсть жить как можно ярче рождена «крайне высокоорганизованной нервной системой».
С Фрэнсисом Скеффингтоном, всегдашним соратником по авантюрам, он решил начать новый еженедельник европейского типа. Литературе там предполагалось отводить больше места, чем политике, но непременно освещать социализм, пацифизм и эмансипацию женщин. Назвать его собирались «Гоблин» для контраста с благопристойными «Фрименз джорнел», «Айриш таймс» и «Дейли экспресс». Они тут же собрались регистрировать новое имя, и Джойс высчитал, что для начала необходимо не меньше двух тысяч фунтов. Управляющим делами они собирались назначить Гиллиса, знакомого редактора «Ирландского пчеловода».
В поисках денег Джойс узнал, что Падрайк Колум заключил с американским миллионером Томасом Ф. Келли, жившим в пригороде Дублина, что-то вроде сделки. Американец предложил ему платить больше, чем Колум сумел бы заработать, в течение трех лет при условии, что Колум будет жить в деревне и писать. Взамен Келли получал американские права на все книги, созданные Колумом за это время. Колум также должен будет оповестить весь читающий мир, что берет с собой в деревню только Библию, Шекспира и Уолта Уитмена.
Джойс умирал от зависти. Томас Келли жил в Келбридже, где когда-то Свифт ухаживал за Эстер Ваномри; от Кабры туда было больше 14 миль, и Джойс пешком отмерил их по декабрьскому морозу — только для того, чтобы швейцар его не пустил. Дорога туда и обратно составила около 46 километров, если по прямой, но со всеми поворотами и изгибами наверняка больше. Он написал Келли изысканно-злобное письмо, и американец, вовсе не собиравшийся его унижать, извинился двумя телеграммами, но во второй добавил, что в данное время не располагает свободными двумя тысячами. Чтобы добыть хоть что-то, Джойс предложил перевести «Жизнь пчел» Метерлинка для «Ирландского пчеловода», но Гиллис просмотрел книгу и совершенно обоснованно отказал. Правда, он великодушно принял Джойса в помощники редактора, и Джойс, как он впоследствии рассказывал, проработал на этой должности «почти двадцать четыре часа».
Оптимизм Джойса еще держался, но все же мало приятного сознавать себя постоянным заложником обстоятельств. Классовая ненависть — «а между тем дурак и плут одеты в шелк и вина пьют и все такое прочее!» — не слишком его палила, но все же хотелось, чтобы социализм пришел побыстрее и совершил перераспределение богатств. Раз или два он забредал на митинги социалистов на Генри-стрит. Затем, как большинство молодых литераторов того времени, он пришел к Ницше, которого страстно полюбили также Йетс и прочие дублинские интеллигенты, не в последнюю очередь из-за стиля. Ницше, как он впоследствии писал, взрастил его неоязычество, «прославляющее себялюбие, блудодейство, безжалостность и отрицающее благодарность и прочие домодельные добродетели».
Вряд ли Джойс был последовательным ницшеанцем и уж тем более социалистом, но в тот год, когда его то и дело затягивало в какие-то молотилки, ему наверняка хотелось воображать себя суперменом, небрежно отбивающим любые атаки судьбы, стоящим над фанатиками и чернью. Тетка Джозефина Мюррей слышала его признание: «Хочу быть знаменитым при жизни».
Глава девятая ПЕСНЯ, ДЕВА, ПОБЕГ
Because lam mad about women lam mad about hills…[33]
Уклад Джойсов и прежде не отличался особым порядком, а во время болезни Мэри всё неостановимо двигалось к хаосу. Дом взывал о ремонте, перила где треснули, где обломились, зато в комнатах было просторно — мебель была либо продана, либо заложена. На заднем дворе костлявые цыплята уныло клевали что-то невидимое глазу. Джон Джойс еще в ноябре выпросил очередной залог в 65 фунтов, хорошо понимая, что он будет последним, а от 900 фунтов, что были получены вместо регулярных выплат пенсии, не осталось ни фартинга (дом будет отобран в ноябре 1905 года). Залог покинул дом обычной дорогой — в кассы дублинских трактирщиков; тогда отец продал пианино, что привело Джеймса в ярость — было так неожиданно вернуться однажды домой и не увидеть инструмента.
После смерти матери Маргарет, «Поппи», в двадцать лет стала хозяйкой дома. Точнее, взяла на себя всю ту работу, которую делала мать и которой с каждым шагом вниз по социальной лестнице становилось все больше. Тетя Джозефина старалась заменить ей мать хотя бы поддержкой и советами — и ей, и сестрам, и братьям, включая Джеймса. Маргарет осваивала науку выколачивания из отца не пропитых еще шиллингов на пропитание семьи, где кроме нее по-прежнему оставалось восемь детей. Голодать приходилось не так уж редко. В доме просто не было съестного. Однажды Гогарти встретил Джойса и спросил:
— Где ты пропадал двое суток? Болел?
— Да.
— И чем же?
— Изнурением, — тут же ответил Джойс.
Джон Джойс продолжал искренне оплакивать жену. Смерть ее выбила те немногие опоры, которые еще держали его. Праздность Джеймса он еще мог снести, но Чарльз пил все чаще и был уже известен в полицейских участках, а Станислаус, хотя и оставался трезвенником, был неизменно груб с отцом. К тому же он ушел с должности клерка и присоединился к Джеймсу в поисках более благородного удела.
Джон Джойс чувствовал себя брошенным всеми. Напиваясь в баре, он возвращался домой, жестоко высмеивал сыновей, мог отвесить затрещину любой из дочерей, которой не повезло оказаться рядом. Он обвинял всех детей скопом в неблагодарности, описывал их предполагаемое безобразное поведение на его похоронах, угрожал вернуться в Корк и оставить их всех, как Иисус иудеев. Семейная жизнь так придавила Маргарет, что о замужестве она не хотела и думать, а через несколько лет стала монахиней.
В этом холодном нищем доме, не принадлежавшем ни ему, ни его семье, Джойс готовился стать великим. Болезненное несовпадение желаемого и предоставляемого, как ни странно, заправляло горючим двигатели его честолюбия.
Случайно Джойс узнал, что Эглинтон и другой знакомый писатель, Фред Райан, готовятся издавать