Свой дом Митрофан Егорович украшал дешевыми олеографиями и доморощенной живописью. Всех литераторов наивно звал «писаками», а талант измерял известностью и гонорарами. Простодушие незлобивого, но по-своему однообразного и непритязательного человека в какие-то минуты могло наскучить. Он бывал сентиментален, иногда комичен в нравоучениях, но племянник чтил его за ласковость, которой ему недоставало в родном доме. Он остался ему за это навсегда признателен, извинив и забыв все былые шероховатости. Десять лет спустя написал дяде: «Помните, что Вы у нас единственный и другого такого близкого родственника у нас не было, да едва ли и будет. <…> Вы всегда прощали нам наши слабости, всегда были искренни и сердечны, а это имеет громадное влияние на юность! Вы, сами того не подозревая, были нашим воспитателем, подавая нам пример постоянной душевной бодрости, снисходительности, сострадания и сердечной мягкости…»

В другом письме этих же лет дяде скрыто противопоставление Павла Егоровича и Митрофана Егоровича: «Не следует унижать людей — это главное. Лучше сказать человеку „мой ангел“, чем пустить ему „дурака“, хотя человек более похож на дурака, чем на ангела». Павел Егорович мог пустить и «дурака», и «дуру», и «свинью», и «сукина сына», в отличие от младшего брата, любившего обращение «душенька», а в конце писем — неизменные поклоны и упоминание своих детей, которые «целуют ручки» московским дядюшке и тетушке. Таганрогский утешитель успокаивал в 1876 году любимых, но бедствующих «москвичей»: «Спасайтесь, молитесь, надейтесь. Бог нас не оставит».

Павел Егорович и Евгения Яковлевна надеялись на Бога, молились. Шли дни, недели, месяцы. Наступил 1877 год, а места для бывшего таганрогского купца всё не находилось. Отец писал сыну в Таганрог, что всё семейство должно молиться за него: «Общее горе нам послано для испытания, чтобы мы почувствовали и исправили себя». И предписывал утром и вечером класть за него по 12 поклонов со словами: «Господи, помилуй папашу и дай ему место».

Далее он переходил обыкновенно к своим «неудовольствиям». К главному из них: «Деньги двенадцать рублей серебром мы от тебя получили, очень мало. Которых не достало заплатить за квартиру нашу. Мамаша ждала от тебя 20 рублей, залилась горькими слезами. <…> Продай бочонки винные и уксус, все равно их квартиранты растащут. Надо сделать Опись всему оставшемуся имуществу». Мать приписывала: «Милый Антоша, спасибо тебе. Ты меня утешаешь письмами, а Ваня не пишет мне. Приезжай, пожалуйста, на шестой неделе, только денег на проезд зарабатывай».

Стало ясно, кому из сыновей бывший глава передал заботу о содержании родителей, младшего брата и сестры. Кто согласился на это молча и без протеста. Кто, не забыв того, что исковеркало и отравило детство, положил в основу не свои отроческие обиды, унижения и страдания, а другое чувство. Он словно прикрыл «наготу» недавних лет (лавка, спевки, службы, побои, скандалы) и дал в 17 лет обет: «Отец и мать единственные для меня люди на всем земном шаре, для которых я ничего никогда не пожалею. Если я буду высоко стоять, то это дела их рук, славные они люди, и одно безграничное их детолюбие ставит их выше всяких похвал, закрывает собой все их недостатки, которые могут появиться от плохой жизни, готовит им мягкий и короткий путь, в который они веруют и надеются так, как немногие».

Юности свойственны иные клятвы и обещания: верность идеалам, поиск предназначения, достижение великой цели и что-то в таком же роде. В зароке, данном Чеховым, стало явным, благодаря сохранившемуся письму, его мужание. Была ли то природная мудрость — или рост души под воздействием особых обстоятельств? Их выпало достаточно на долю Чехова в эти годы. Но одно оказалось, может быть, решающим. Все остальные растянулись во времени (потеря дома, раскол семьи, обнищание). Как будто долгое приближение и нарастание грозы. А это впечатление было неожиданным и резким.

* * *

Весной 1877 года, на Пасху, Антон впервые приехал в Москву. Всё, что описывали родители и братья, было всего лишь слабой тенью реальности. Чеховы жили около Цветного бульвара, в месте, которое Александр называл «благословенной областью борделей и жулья».

«Младшие» Чеховы отчасти воссоздали в своих воспоминаниях тогдашнее положение семьи. Три московских года (1876–1879) Михаил назвал «сплошным страданием»: «Всем нам пришлось поместиться в одной комнате с чуланчиком под лестницей, в котором должны были спать я и братья Александр и Николай. <…> Хозяйства не было никакого; то за тем, то за другим нужно было бежать в лавчонку, и скоро я превратился в мальчика на побегушках. <…> Антон часто писал нам из Таганрога, и его письма были полны юмора и утешения. Они погибли в недрах московских квартир».

Сестра тоже запомнила это время как лихолетье: «Начались годы нужды, лишений и всяческих неприятностей. Отец никак не мог найти работу. Денег не было, и перед матерью каждый день вставал вопрос, чем накормить семью. В квартире было неуютно, сыро, холодно. Зимой покупать дрова было не на что, и я помню, как будущий академик архитектуры Франц Осипович Шехтель — приятель и соученик моего брата Николая по Училищу живописи, ваяния и зодчества — вместе с Колей таскали с подвод поленья и приносили их нам, чтобы затопить печку и согреться. <…> Я стряпала обеды, стирала для всей семьи белье, занималась штопкой».

Но в этих воспоминаниях давняя картина стерлась, затуманилась. На самом деле она явилась тогда Чехову в самых неприглядных и ошеломляющих деталях, в ужасающей сути. Он измерил увиденное участью Евгении Яковлевны, сказав, что она «разбита физически и нравственно», что она «полуживая». А ведь, по его мнению, «дороже матери ничего не существует в сем разъехидственном мире».

Все тогда жаловались ему скопом и порознь. Павел Егорович, путая главное и второстепенное, мирское и божественное, искреннее и фарисейское, обнаружил полный разброд в своих мыслях и чувствах. Бывший домашний деспот утерял всякую власть и утомлял всех благоглупостями, мелкими вспышками гнева и словами, то жалкими, то высокопарными. Рефреном шли жалобы на старших сыновей — «не расположены к семейству»; смотрят, «как чужие», и норовят «как бы удрать». Евгения Яковлевна и вовсе потерялась. Ее жизнь дотоле подчинялась каждодневному домашнему обиходу: накормить, обшить, присмотреть за прислугой. В Москве этот уклад рухнул, а на новый не было средств. Залатать одежду еще получалось, но заткнуть все дыры в убогом, нищем хозяйстве не удавалось. Жалея ее больше всех, Чехов попросил двоюродного брата Мишу (из «калужских» Чеховых), служившего у московского купца Гаврилова и навещавшего родных: «Будь так добр, продолжай утешать мою мать <…>. У моей матери характер такого сорта, что на нее сильно и благотворно действует всякая нравственная поддержка со стороны другого. <…> „нравственная“, т. е. духовная поддержка».

Мать плакала, а слезы, в чем Чехов признавался позже, действовали на него сильно. Эту черту домашние подметили в нем еще в детские и отроческие годы — сам он никогда не плакал, но от чужих слез расстраивался.

Что могли рассказать ему Александр и Николай весной 1877 года? Они хвастались новыми приятелями, гордились московским шиком (у одного цилиндр, у другого модная крылатка). Нарочито небрежно упоминали кабаки, где «покучивали», то вдвоем, то в компании. Александр вспоминал спустя годы в письме Чехову: «Помню, как мы вместе шли, кажется, по Знаменке (не знаю наверное). Я был в цилиндре и старался как можно более, будучи студентом, выиграть в твоих глазах. Для меня было по тогдашнему возрасту важно ознаменовать себя чем-нибудь перед тобою. Я рыгнул какой-то старухе прямо в лицо. Но это не произвело на тебя того впечатления, какого я ждал. Этот поступок покоробил тебя. Ты с сдержанным упреком сказал мне: „Ты все еще такой же ашара[1], как и был“. Я не понял тогда и принял это за похвалу».

Старшие братья гневались на отца. Он допекал их требованиями денег, бесконечными напоминаниями, что родители на них жизнь положили, а еще надо поднять младших. Жизнь с родителями оба называли «каторгой». Они уже отделились от семьи, и призывы отца к блудным сыновьям раздражали их, провоцируя новые ссоры, «убеги» из дома. Под отцовские поучения, стенания матери, шум семейных ссор заканчивалось детство Миши и протекало отрочество Маши. Они слышали одно: нет денег, денег нет…

Между отцом и сыном состоялся какой-то разговор, потому что с весны 1877 года Павел Егорович писал о деньгах уже не просительно, а требовательно: «По обещанию твоему присылай денег, к 1-му мая платить за квартиру 14 рублей».

С приездом в Москву Ивана, бросившего гимназию, расходы «москвичей» увеличились. Возросли и ожидания родителей. В июне Павел Егорович писал сыну в Таганрог: «Дай Бог, чтобы ты поскорее взял уроков побольше и мог бы получить денег для себя и для нас. Мы очень нуждаемся. <…> Серебро

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату