отношения, что они перешли на «ты». В окружении Чехова таких людей было немного. Из прежних приятелей — Гиляровский и Сергеенко, из новых — Потапенко, Лавров и Гольцев. Что-то в них располагало Чехова к себе.
Игнатий Николаевич Потапенко, сын военного, ставшего священником, и крестьянки, учился в духовном училище, затем в семинарии, в университетах (Новороссийском и Петербургском), в консерватории. Однако не стал ни священником, ни юристом, ни певцом. Стал журналистом, печатался в южных газетах. Затем перебрался в столицу. Первые же повести и романы создали ему свою публику и имя в литературных кругах. Он писал на злободневные темы, просто, в меру занимательно, в меру нравоучительно. Многословно, но не утомительно и не обременительно для читателя. Неглупый, скорее добродушный, чем добрый, приветливый, он легко вписывался в компанию. Не скупой, но и не бросающий денег на ветер, он тем не менее безболезненно расставался с ними. Среди литераторов слыл «королем авансов», умел взять их всюду. Плещеев звал его «рыцарем аванса». Тратил на женщин, на азартные игры. Не получив развода от законной жены, жил семейно с другой женщиной, от которой имел детей. И, по- видимому, никогда не унывал. Хотя, конечно, увлечения стоили ему недешево. Вынужденный писать не просто много, а очень много, он осознавал, что исписывается, истощается. Однажды в откровенную минуту, когда они выпивали наедине, Потапенко сказал одному из приятелей: «Да, был когда-то талант, подававший надежды, но… Ах, что я сделал со своим талантом!»
28 ноября 1893 года Чехов то ли в шутку, то ли всерьез написал Суворину о Потапенко: «Это необыкновенный человек. Он может писать по печатному листу в день без одной помарки. Однажды в 5 дней он написал на 1100 руб. И по-моему, это курьерское скорописание есть вовсе не недостаток, как думает Григорович, а особенность дарования. Одна баба два дня ревет белугой, пока родит, а другой родить — всё равно, что в нужное место сбегать».
Обладавший хорошей памятью, Потапенко запомнил многое из встреч с Чеховым, которого, как и Чехов его, с 1893 года считал своим добрым и верным товарищем. По наблюдениям Потапенко, к чему Чехов «чувствовал непобедимый, почти панический ужас, так это к торжественным выступлениям, в особенности, если подозревал, что от него потребуется активное участие».
Осенью 1893 года в Петербурге 31 октября отмечали 50-летие литературной деятельности Григоровича. Москвичи тоже решили, пусть не так торжественно и многолюдно, но почествовать автора «Деревни» и «Антона Горемыки». Хлебосольный Лавров затеял обед в «Эрмитаже» и, конечно, готовились речи. Особенно уповали на слово Чехова. Чехов вообразил, как это будет выглядеть, и нарисовал картину, запомнившуюся Потапенко: «Ведь это же понятно. Я был открыт Григоровичем и, следовательно, должен сказать речь. <…> И при этом непременно о том, как он меня открыл. Иначе же будет нелюбезно. Голос мой должен дрожать и глаза наполниться слезами. Я, положим, этой речи не скажу, меня долго будут толкать в бок, я все-таки не скажу, потому что не умею. Но встанет Лавров и расскажет, как Григорович меня открыл. Тогда подымется сам Григорович, подойдет ко мне, протянет руки и заключит меня в объятья, и будет плакать от умиления. Старые писатели любят поплакать. Ну, это его дело, но самое главное, что я должен буду плакать, а я этого не умею. Словом, я не оправдаю ничьих надежд».
Он не раз шутил, что в юбилейных речах много неискреннего, что, когда говорят о нем, он готов лезть под стол. Подтрунивал впоследствии над «глупой московской сентиментальностью». Однажды сказал, что лучший способ отметить чей-то юбилей — это учредить стипендию, чтобы дать возможность получить гимназическое или университетское образование. Например, кому-то из «кухаркиных детей». Чехов имел в виду пресловутый циркуляр Министерства народного просвещения от 1887 года, который, в сущности, разрешал препятствовать поступлению в гимназии детям лакеев, поваров, прачек, мелких лавочников.
Юбилей прошел без Чехова.
Глава пятая. «ЖЕЛАНИЕ ЖИТЬ» И «ЖЕЛАНИЕ ПИСАТЬ»
Пережив приступ запоздалой молодости или прощания с молодостью, Чехов сказал, что никогда раньше «не чувствовал себя таким свободным». Это была какая-то странная свобода ото всего, нечто не схожее с тем, как он жил до сих пор. Он словно забывался на время своих отлучек из Мелихова. Не думал ни о расходах, ни о медицинских занятиях, ни о литературной работе. Ни о чем. Шутил: «и… девицы, девицы, девицы…» В общем, легкомыслие…
Но «легкомыслие» Чехова было, судя по письмам, воображаемым, а свобода мнимой. Как и ощущение покоя. Казалось бы, осуществилось то, о чем он мечтал осенью 1891 года — «жить в провинции <…> медициной заниматься и романы читать». И вдруг — всё это бросает и едет на целый месяц в Москву. Говорил, что ничего не пишет, что у него в столе только «несколько старых рукописей и начатых рассказов». Но шутил, что хочет «наградить русскую публику еще многими произведениями», что хочет «писать, как Потапенко, по 60 листов в год».
28 декабря в газете «Русские ведомости» появился рассказ «Володя большой и Володя маленький». О молодой женщине, вышедшей par depit замуж за человека старше ее на тридцать лет и быстро изменившей мужу с тем, кого она, как ей казалось, любила.
К концу года, вероятно, был завершен рассказ «Скрипка Ротшильда» — о старом гробовщике, скрипаче-любителе, мрачно подсчитывавшем мнимые убытки; от скупости заставлявшем жену пить горячую воду вместо чая. И вдруг, похоронив жену, уже заболев тифом, он, всех ненавидевший и всеми ненавидимый, затосковал и сочинил перед кончиной мелодию. И отдал ее вместе с любимой скрипкой бедному еврею-музыканту с фамилией известного богача: «И эта новая песня так понравилась в городе, что Ротшильда приглашают к себе наперерыв купцы и чиновники и заставляют играть ее по десять раз».
Однако за всем уже написанным и опубликованным в последние два года всё время мерцало упоминание «комедии», «пьесы». Весной 1892 года он сказал Суворину, что у него есть сюжет комедии, но не придумал еще конца: «Кто изобретет новые концы для пьес, тот откроет новую эру. Не даются подлые концы! Герой или женись или застрелись, другого выхода нет. Называется моя будущая комедия так: „Портсигар“».
На вопросы о пьесе отвечал осенью 1893 года, что не пишет и не хочется. Но вдруг 28 декабря упомянул в письме Гольцеву.
Как бы то ни было, но кончался срок, когда-то, в 1889 году, отпущенный Чеховым фортуне, куда пустить его — «вверх или вниз по наклону». И самому себе: «Погодим еще лет пять, тогда видно будет». Словно кончался зарок, данный после «Лешего» — не писать пьес. И он теперь заговорил о комедии.
В последние две недели 1893 года Чехов болел, но зазывал в гости друзей и приятелей. 31 декабря в Мелихово съехались родные: Иван Павлович с женой; таганрогский двоюродный брат Георгий; Мария Павловна и Михаил Павлович. Приехали Мизинова и Потапенко.
Что обещал Новый год? Суворин посвятил свое «письмо» уверениям министра финансов С. Ю. Витте, что золотой запас в 609 миллионов рублей и доходный бюджет за счет вывоза русского хлеба за границу, а также надежды на новый урожай зерновых обеспечили финансовое благополучие России. Правда, высокопоставленный чиновник не исключал, что «сбыт хлебов на иностранные рынки может с течением времени все более и более затрудняться». Вот над этими выкладками Суворин позволил себе поиронизировать: «Его высокопревосходительство урожай все-таки состоит верховным министром финансов и, конечно, переживет еще многих министров финансов». И остается уповать прежде всего на него.
Что же до доходов: «Я желаю народу <…> чтоб он получал больше того, что платит, чтоб распределение налогов было правильнее, чтоб народ просвещали, чтобы не жалели средств на его образование, особенно теперь, когда „бюджет доходов вступает во второй миллиард“. При одном миллиарде мы тратили немного на этот предмет».
Подобные «письма» Чехов называл «либеральными». Говорил, что они удаются Суворину лучше, чем другие. Когда же глава «Нового времени» склонялся «к подножию трона», Чехов уподоблял его тысячепудовому колоколу, «в котором есть трещинка, производящая фальшивый звук».
Наступающий год Чехов расписал следующим образом: весной писать пьесу, летом постараться вылечиться от кашля, который становился всё сильнее, а осенью засесть за роман. И, может быть, только в
