- Не называйте этого хамоватого господина моим мужем, - попросила Юлия, введя меня в невероятно тесную, заставленную громоздкой мебелью, коморку. На полу были свалены узлы и перевязанные шпагатом коробки, как будто хозяева собирались в дорогу.
- Но разве Иван Демьянович вам не муж? Вы обвенчаны?
- Наши отношения отличны от тех, что сближают большинство людей, - Юлия зажгла фитиль лампы. - Я повелеваю им безраздельно. Иван исполняет любые мои прихоти. Я не знаю, откуда у него деньги, - может быть, он ворует или грабит кого-то... Он на все готов ради меня, его страсть ко мне сильнее страсти мужа к жене, сильнее страсти любовника к любовнице, это какое-то нечеловеческое чувство, которое сильнее страсти ростовщика к деньгам.
- Не похоже, что вы живете богато.
- Я не стремлюсь к богатству, ибо не вижу в нем нужды.
- И все же я не хотел бы сейчас встретиться с вашим мужем.
- Он вовсе не муж мне, - повторила Юлия. - Я подозреваю, что его страсть ко мне в действительности есть страсть к самому себе, вечно неутоленная страсть к тому, кто сокрыт внутри нас. Поэтому Иван полагает, что мы с ним никогда не расстанемся, что мы с ним неразделимы.
- Вы того же мнения? - спросил я.
- Не знаю, - отвезла она. - Я безразлична к нему. Просто однажды он появился в моей жизни и забрал меня, - я вовсе не думаю о нем. Он же готов ринуться в преисподнюю ради меня, что, однако, малоценно в моих глазах.
- У кого кнут, тот и кучер, - проговорил я. - Ваш кнут - его любовь к вам... О ком же тогда вы думаете?
Она своим глуховатым голосом отозвалась:
- Не о вас, хотя меня к вам тянет, не стану скрывать...
- Поэтому вы позволяете себе приходить к моему дому?
- Я позволяю себе много чего. Среди прочего я позволяю себе приходить к вашему дому.
- Согласитесь, сие довольно странно.
- Не более, чем наша беседа.
Я помолчал и спросил:
- Скажите откровенно, Юлия, - вы скрываетесь от кого-то?
- От них невозможно скрыться, тем более, что они добры ко мне и будут добры к вам.
- Хотелось бы верить, однако то, что я видел, скорей напоминает сборище членов некоей греховной и гонимой секты. Слабо верится в доброту и благодать таких людей.
Вдруг дверь распахнулась и в комнату ввалился Трубников. Его грязная поддевка была расстегнута, глаза лихорадочно блестели. Он вытирал рукавом слюнявые пунцовые губы и учащенно дышал.
- А, исцелитель явился! Болячка у меня... Во, гляди! - он хватил кулачищем по груди. - Душа ноет и тоскует! Вылечи меня! - он вырвал из кармана початую бутыль и жадно присосался к горлышку.
- Иван! - возвысила голос Юлия.
- Что, и тебе не любо?! А кому ж любо, когда душа обратилась в кровоточащую язву... А ты не жалей меня, не жалей, сквалыга! - вновь обратился он ко мне и, пройдя пару шагов, швырнул бутыль на пол. 'Не жалей, сквалыга!' - это, видно, относилось к той усмешке, с какой я наблюдал за его выходками.
- А я вот что еще скажу тебе, Павел, - Трубников всем телом придвинулся ко мне и жарко задышал: - Знать не желаю, что тебя привело сюда, но ты бойся ее, она курва! Не верь, что прилежная! Она сведет тебя с дороги, а болезнь ее неизлечима - я знаю, мне бабка нашептала. А всю оперетку с письмами она, Юлька, придумала - девка страсти до чего смышленая, что тот губернский ревизор!
- Выговорился? - спросила Юлия, давая своим тоном понять, что к словам Трубникова можно относиться как угодно: верить, а можно и не верить, все будет равно далеко от правды: - Устыдись самого себя...
Трубников снял с себя поддевку, но не повесил ее на гвоздь, а накрыл ею подушку - видно, сей ритуал был привычен, и уже затем уронил голову, шумно задышал, скорчил гримасу и затих.
Юлия сняла с него пыльные сапоги и накрыла суконкой голые лодыжки.
- Какая надобность жить с таким мерзким типом, даже если он послушный вам раб? - сказал я хмуро. - И к чему, в самом деле, был этот спектакль с письмами?
- Вы напрасно сердитесь, я должна была дать вам знать о себе.
- Какая чушь! Не понимаю ваш умысел! Прошу впредь оставить меня в покое.
- Покоя у вас, Павел Дмитриевич, никогда не будет - да и вы не испытываете к тому склонности... Я же, хочу вам сказать, что была некогда в Петербурге на приеме у профессора Малышева Святослава Григорьевича, и именно он подсказал мне обратиться к вам. Я ездила в Кронштадт и даже видела вас... Но не осмелилась попросить вас о приеме, да и вы наверняка отказались бы пользовать меня.
- Порой врачу достаточно одного взгляда на пациента, чтобы понять тщетность всяких усилий - тем паче в вашем случае, когда красота вашего лица навеяна страданием.
- Вы хотите сказать, что именно ужасной болезни я должна быть благодарна за гармонию черт своего лица? - спросила Юлия, замерев.
- Отчасти, - бросил я и встал. - Впрочем, я, верно, чрезмерно занял ваше время?
- Нет, нет, не уходите! Я подам чаю, - она поспешно вынула из-под стола закопченный самовар и поставила его на плиту.
Я показал рукой на храпевшего Трубникова:
- Право, как-то неловко... Я, пожалуй, пойду. Прошу прощения, ежели ненароком чем обидел, - обронил я на прощанье.
Ночью привиделось: громы громыхают над головой, потолок в моей келье разверзся, спустилось небо, исполосованное молниями как ножом. Кровать сотрясается, ходит ходуном зеркало и жутко шевелится уродливый горб на постели. Гроб этот - я. Жажда иссушает небо, внутренности мои запеклись, и даже дождь, заливающий мою келью, не спасает и не приносит облегчения прохладой. Я вскакиваю - меня подстегивает ощущение, что кто-то невидимый, не именуемый, наблюдает за мной; я слышу приглушаемые порывами ветра его ехидные козлиные смешки. У него обличье колдуна, серое рыхлое лицо, морщинистые щеки, до ворота темной рубахи седые усы и цепкий сверлящий взгляд. Осклабясь, ведун пододвигает нож по столу - ближе к моей руке, подсовывает нож под мои иссохшие пальцы, будто знает, что я возьму его. Я и вправду беру нож, потому как я хочу его взять. Я, наверно, болен, у меня галлюцинации, я брожу по жизни, как лунатик по карнизу, но рукояти ножа на моей ладони тверда, осязаема, реальна.
И вот я уже во дворе. Перемахиваю через плетень и спускаюсь к огороду. Тут пес с хриплым лаем в прыжке бросается на меня чтобы, проскулив, опуститься к моим ногам - уже более ничто не беспокоит глупого пса, а мокрая штанина в постылой собачьей крови липнет к ноге. Завыли соседские собаки, но тем поспешней мои шаги. Дверь в хлев не заперта, и едва я ступаю внутрь, как в лицо ударяет волна теплой вони, и встревожено, почуяв чужого, нетвердо подымается на ноги грузный хряк. 'Тише, тише, дурачок,' - шепчу с необыкновенной лаской и нежностью. Ноги увязают в навозной жиже, я медленно подступаю. Сонный хряк настороженно отступает, и когда я сближаюсь с ним, поскользнувшись, дрыгнув копытцами, кидается в сторону, но я успеваю с радостью и облегчением глубоко, по самую рукоять, всадить лезвие в щетинистый бок. Истошный визг раненного животного, перекличка встревоженных голосов снаружи.
_____________
'...Я ли это был?' - трясясь в ужасе, весь в крови, стаскивал я с себя одежду и судорожно бросал ее в печь. Руки мои ходили ходуном. Отчего же они были тверды, когда я всаживал нож в несчастную тварь?
- Почему невеселы, Павел Дмитриевич? - полюбопытствовал Сумский, когда мы мимолетно встретились с ним в коридоре училища.
- Сон видел - будто отрядили меня на бойню скот забивать, - попробовал я отшутиться.
- Сны случаются, батенька, вещие, - доверительно молвил хирург. Накануне первой контузии, помню, привиделся такой сон: чья-то рука в волдырях, обваренная, протягивает мне кровавый букет цветов диковинных, а я брать не желаю, а он, милостивый сударь, мне в самую физиономию букетом тычет - так что внятно слышу я аромат кровавый. Поутру подумалось - ну, братец, ты крови насмотрелся в своем лазарете хоть куда, даже по ночам от нее не денешься. А тут как раз посыльный прибегает: вам, значится,