В эту минуту Гэтти совершенно потеряла зрение. Она побледнела, но дышала свободно, и ее голос был чист и ясен, несмотря на слабость. Но все же когда сестра предложила ей этот вопрос, едва заметная краска выступила на ее щаках.
— Гэрри здесь, моя милая Гэтти, в этой комнате. Позвать его к тебе?
Легкое пожатие руки было утвердительным ответом на эти слова.
Генрих Марч по сделанному знаку подошел к постели. Он был печален и задумчив. Юдифь заставила его взять руку умирающей. Но Гэтти ничего не говорила.
— Генрих Марч возле тебя, сестрица, — сказала Юдифь, — и желает тебя слышать. Скажи ему что- нибудь, и пусть он уйдет.
— Что же я скажу ему, Юдифь?
— То, что говорит тебе твое чистое сердце, милая Гэтти, и не бойся ничего!
— Прощай, Генрих! — проговорила Гэтти, сжимая его руку. — Желаю тебе счастья… Желаю от всей души!
Затем она опустила его руку и перевернулась на другую сторону. Жизнь ее угасла.
Глава XXXII
Печально прошел день. Похоронив врагов, солдаты занялись погребением своих убитых товарищей. Часы проходили за часами. Наконец наступил вечер, когда решились отдать последний долг останкам бедной Гэтти. Ее тело опустили в озеро подле матери. Юдифь и Вахта горько плакали, как и Зверобой, употреблявший напрасные усилия, чтобы скрыть свои слезы. Чингачгук смотрел на все с видом глубокомысленного философа.
По распоряжению командира весь отряд рано должен был расположиться на ночлег, так как предполагалось выступить в поход с восходом солнца для соединения с гарнизоном. Пленники и раненые были отправлены еще с вечера под надзором Генриха Марча. Эта отправка значительно облегчила дальнейшие действия отряда, потому что на другой день при нем не было ни раненых, ни обоза, и солдаты были свободнее в своих движениях.
Юдифь после похорон своей сестры не говорила ни с кем, кроме Вахты, вплоть до самой ночи. Молодые девушки оставались одни возле тела покойницы до последней минуты. Барабаны прервали на озере молчание, и затем опять наступила тишина, как-будто человеческие страсти не возмущали спокойствия природы. Часовой всю ночь ходил по платформе; на рассвете барабан пробил зорю.
Солдаты позавтракали на скорую руку и в стройном порядке, без малейшего шума выступили на берег. Из всех офицеров остался только капитан Уэрли. Крег командовал отрядом, выступившим накануне; Торнтон отправился с ранеными, и доктор Грегем, разумеется, сопровождал своих пациентов. Сундук Пловучего Тома и вся лучшая мебель отправлены были с обозом, и в замке остались только мелочи, не имевшие никакой ценности. Юдифь была очень рада, что капитан Уэрли, уважая ее печаль, занимался исключительно своими обязанностями командира и не мешал ей предаваться размышлениям. Все знали, что замок скоро будет совсем покинут, и никто не спрашивал никаких объяснений по этому поводу.
Солдаты сели на ковчег под предводительством своего капитана. На вопрос Уэрли, скоро ли и как она намерена отправиться, Юдифь отвечала, что желает остаться в замке вместе с Вахтой до последней минуты. Больше капитан Уэрли не расспрашивал. Он знал, что ей остается одна только дорога — на берега Могаука, и не сомневался в скорой встрече и возобновлении приятного знакомства.
Наконец весь отряд выступил, и в замке не осталось уже ни одного солдата. Тогда Чингачгук и Зверобой взяли две лодки и поставили их в замок. Потом они наглухо заколотили все двери и окна и, отъехав от палисадов на третьей лодке, встретились с Вахтой. Могикан пересел к своей невесте и, взяв весла, начал удаляться от замка, оставив Юдифь на платформе. Ничего не подозревая в своем простосердечии, Зверобой подъехал к платформе, пригласил Юдифь спуститься в его лодку и отправился с нею по следам друзей.
Несколько минут Юдифь молча смотрела на него, потом бросила взгляд на опустевший замок.
— Итак, мы оставляем эти места, — сказала она, — и притом в такую минуту, когда нет здесь никаких опасностей. После происшествий этих дней, без сомнения, у индейцев надолго отпадет охота беспокоить белых людей.
— Да, за это можно ручаться. Что касается меня, то я не имею никакого намерения возвращаться сюда в продолжение всей войны, потому что гуроны, надо думать, не забредут сюда до той поры, пока их внуки или правнуки будут еще слушать рассказы о поражении их предков на берегах Глиммергласа.
— Неужели вы так любите бурную тревогу и пролитие крови? Я была лучшего о вас мнения, Зверобой! Мне казалось, что вы можете сыскать свое счастье в скромном доме с любимою женой, которая сама будет нежно любить вас, предупреждая все ваши желания. Казалось мне, вам приятно было бы окружить себя здоровыми и ласковыми детьми и заботиться о их воспитании с нежностью отца, для которого правда дороже всего на свете.
— Какой язык, какие глаза! Что с вами сделалось, Юдифь? Право, взоры ваши, кажется, еще яснее, чем слова, выражают вашу мысль. В месяц, я уверен, вы могли бы испортить самого лучшего солдата во всей колонии.
— Неужели я в вас обманулась, Зверобой? Стало-быть, война для вас дороже всяких семейных привязанностей?
— Понимаю вас, Юдифь, но вы то, кажется, не совсем ясно представляете мой образ мысли. Вероятно, теперь я могу назвать себя воином в прямом смысле этого слова, потому что я сражался и побеждал. Этого довольно, чтобы заслужить между делаварами имя воина. Не отрицаю, у меня есть наклонность к этому ремеслу, но я не люблю проливать человеческую кровь. Я не людоед, Юдифь, и не имею страсти к битвам; но, по моему мнению, оставить военное ремесло тотчас же после битвы — почти то же, что избегать поступления на военную службу из опасения сражений.
— Разумеется, для женщины не может быть приятным, если ее муж или брат позволит себя обижать, не стараясь защитить себя и ее; но вы, Зверобой, уже прославились на военном поприще, потому что победа над гуронами главным образом принадлежит вам. Теперь прошу вас, выслушайте меня терпеливо и отвечайте мне с полною откровенностью.
Юдифь остановилась. Щеки ее, за минуту до того бледные, как полотно, покрылись ярким румянцем, и в глазах ее заискрился яркий блеск. Затаенное чувство придало необыкновенную выразительность всем ее чертам.
— Зверобой, — сказала она, — не время и не место прибегать теперь к разным уловкам, чтобы замаскировать свою настоящую мысль. Я хочу без малейшей утайки раскрыть перед вами все, что лежит на моей душе. Прошло только восемь дней, и я узнала вас настолько хорошо, как-будто прожила с вами десятки лет. Мы, конечно, не должны быть чужими друг для друга после стольких опасностей, испытанных и перенесенных вместе на одном и том же клочке земли. Знаю, найдутся люди, которые могут перетолковать в дурную сторону мои слова; но я надеюсь, что вы будете судить великодушно мог поведение по отношению к вам. Мы не в колонии, и нас не окружает общество, где один принужден обманывать другого. Надеюсь, вы меня поймете так, как я думаю.
— Очень может быть. Вы говорите ясно и так приятно, что можно слушать вас без всякой скуки. Продолжайте!
— Благодарю вас, Зверобой! Вы меня ободряете. Не легко, однако, девушке моих лет забыть все уроки, полученные в детстве, и высказывать открыто все, что лежит на ее сердце.
— Отчего же, Юдифь? Женщины так же, как мужчины, могут и должны откровенно высказывать свои мысли. Говорите смело, чистосердечно, и я обещаю вам полное внимание.
— Да, вы услышите, Зверобой, чистосердечную исповедь моей души, — отвечала Юдифь, делая усилие над собою. — Вы любите леса и, кажется, предпочитаете их всем удовольствиям шумной городской жизни, не так ли, Зверобой?
— Вы не ошиблись. Я люблю леса точно так же, как любил своих родителей, когда они были живы. Вот это место, где мы теперь, могло бы удовлетворять всем требованиям моей натуры.