Дети никогда раньше не слышали, чтобы он помянул рождество как что-то особенное, а теперь он сказал, что не у всякого есть такие овцы, чтобы можно было похвастаться на рождество их замечательным мясом. Дети глотали мясо молча, с угрюмым и равнодушным видом. Теперь их осталось всего трое, и оставшиеся все время думали о старшем брате, который исчез в снегу; весь поселок безуспешно искал его два последние дня перед рождеством. Бьяртур из Летней обители не любил долго раздумывать о своих потерях: что потеряно, того назад не вернешь. Он слегка рассердился на детей за то, что они даже на рождество такие же угрюмые, как и в будни. И вот уже пора ложиться спать; и начинается рождественская ночь с ее беспокойным от болей в животе сном или же совсем без сна.
Поздно вечером, после того как все уже улеглись, Ауста Соуллилья причесывается, греет воду и возится при свете коптилки, а Бьяртур, лежа на кровати, смотрит на нее. Вода понемногу кипит в тишине рождественской ночи. Ауста избегает смотреть в его сторону. Не оттого ли, что она плохая девушка?.. Ах, как случилось, что она вновь невольно думает об этом? Она ведь ничего не сделала; но этой зимой вновь и вновь оживало все то же воспоминание, она связывала его со смертью матери: как будто она, Ауста, была соучастницей преступления и по ее вине отец покупал матери мало лекарств и не подарил ей пальто… И все же, когда она была маленькой — в ту ночь, в чужом городе, — она ничего дурного не думала. Она просто не могла поступить иначе.
Даже в спокойное время, даже в эту рождественскую ночь, в самой средине зимы, на нее вдруг нападает страх: страх от страха перед тем, чего в действительности не было; страх оттого, что ей не простили чего-то; и это «что-то» стоит, мучительно не высказанное, между ней и им; между ней и чем-то неведомым. Быть может, оба они борются с одним и тем же, сами не понимая — с чем? Каждый наедине с самим собой: он — сильный, она — слабая. Да, между ними лежит необъятное море: жизнь Бьяртура была слишком красиво спета, чтобы рифмоваться с ее неспетой безмолвной жизнью, его смелость с ее нежностью. Даже когда исчез мальчик — тот, который жил и дышал здесь несколько дней тому назад, — отец велел им всем молчать. А она плакала ночи напролет, когда он спал. Быть может, Ауста не так уж сильно горевала бы о смерти брата, но ее мучила мысль, что темнота, в которой он исчез, была так ужасна, так беспросветна; она простила мальчика за то, что он при жизни плохо обращался с ней. Но отец? Как могли они когда-нибудь понять друг друга — он и она? Ведь он спал, когда она плакала. И что еще хуже — как могли они загладить свою вину друг перед другом, раз они не понимают друг друга? Пусть она снимет с себя все, все одежды — и сколько бы пи мылась, никогда не смыть ей тени этой неясной, непонятной вины перед ним, тени, давившей ее душу и тело. А он лежит, прислонившись затылком к спинке кровати, и с удивлением смотрит, как пар и тени играют с этим молодым телом.
Ее правая щека отличалась тем, что никогда не была одинаковой в течение дня. Она выражала то страх, то ожидание, — как летнее небо с его изменчивыми красками: то солнечным светом, то скользящими тенями. Такая щека — как живое существо, беспомощное в своей обостренной чувствительности ко всему, что совершается внутри и снаружи; как будто у девушки и тело и душа — сплошной обнаженный нерв, который не выносит зла, хотя, может быть, ничего иного в жизни и не встретит. И спасает такую душу только ожидание счастья, а не само счастье. Что сталось бы с этой девушкой, если бы у нее не было злой левой щеки, в которой ясно чувствуется сила, способная сопротивляться злу и бороться с ним?..
Бьяртур позвал Аусту и попросил выслушать его. Да, она не ошибается. Она поднялась и подошла к нему. Он предложил ей присесть. Ауста села. Да, он хочет с ней поговорить. Ведь она уже взрослая, разумная девушка. Ауста ничего не ответила. И Бьяртур сказал без всяких предисловий:
— После рождества я уезжаю. Оставляю вас здесь. Вернусь не раньше пасхи.
Она посмотрела на него большими вопрошающими глазами. Что-то погасло в ее лице.
— Я потерял много овец, — продолжал он. — Как говорит Один: овцы умирают.
— Да, — отозвалась Ауста.
Ей хотелось сказать ему многое. Что она и ее братья помогут ему завести новых овец… Но раз он уезжает, что же ей сказать ему?
— Я не жалуюсь, — продолжал Бьяртур. — Ведь многие понесли потери в нашей стране. Пословица говорит: «Пока трава зазеленеет, кобыла околеет». Но я-то сам еще живой. Не думай, что я так уж дорожу жизнью. Но я буду бороться до последнего издыхания.
Она смотрела на него, и сердце у нее сильно билось. Она знала, что он говорит о серьезных вещах. Ей даже трудно было понять его. Трудно двум человеческим существам понять друг друга. И нет ничего печальнее, чем напрасная попытка понять друг друга.
— Я говорил тебе в прошлом году, девочка, — а может быть, это было в позапрошлом, — что я собираюсь со временем построить дом. Что сказано, то сказано.
— Дом? — спросила Ауста; она совсем забыла об этом.
— Да, — ответил он. — Именно дом. Я им покажу, я… — И он прибавил, нежно коснувшись рукой, стиснутой в кулак, ее плеча; — Когда у человека есть цветок, ему хочется построить дом.
Густые каштановые волосы Аусты кудрявились, брови были изогнуты, а за длинными ресницами могли прятаться крупные слезы. Он еще раз посмотрел на ее щеку, нежную и выразительную, и она спросила шепотом, едва дыша, опустив голову:
— Ты уезжаешь?
— Я думаю оставить на тебя все, что в доме и возле дома. Завтра я объясню тебе и Гвендуру, как кормить овец.
Ауста начала плакать, ее страх все возрастал, он стал давить ее, как гора. Она впала в отчаяние и предавалась ему с тем странным, почти сладострастным чувством, которое овладевает телом и душой в минуты полной безнадежности. Она даже не знала, что сказать, ведь в ней говорило отчаяние: пусть она лучше заболеет и умрет, как ее покойная мать, — среди зимы, когда на пустоши лежит снег и лед.
— Я прошу бога, чтобы он послал мне смерть. Не нужно мне жизни, не нужно счастья, даже минуты счастливой… Ведь это же я виновата, что моя мачеха умерла… Я недостаточно о ней заботилась… А бедняжка Хельги так любил ее, что думал о ней днем и ночью. И я слышала, как он сказал в начале осени, сидя на пороге, что он уже мертв… И уж лучше бы я заблудилась в темноте и погибла в снегу на пустоши!.. Я уверена, что так хорошо быть мертвой… Ведь если ты уедешь, отец, мне никто уже не поможет… — И она все продолжала плакать, в отчаянии прижавшись к нему, и ее голова вздрагивала у него на груди.
Сначала Бьяртур не нашелся, что сказать. Он никогда не мог понять, почему люди плачут. Он не выносил слез; порой они даже выводили его из себя… но он не мог сердиться на этот цветок его жизни, на этого невинного ребенка. Вода и юность — неразлучные спутники… и ведь это была ночь перед рождеством. И Бьяртур опять напомнил ей, что обещал построить дом, — неужели она забыла? Это было осенью, после того как отсюда ушла старая Фрида. Лучше бы она и не приходила.
Но оказалось, что у Аусты вовсе нет желания жить непременно в доме, а не в землянке. Может быть, когда-то, давным-давно, такое желание у нее было, но не теперь. Ей довольно и хутора, если только отец останется со своей Соулой, если только он не покинет свою маленькую Аусту Соуллилью!
— Если я буду здесь одна, отец, после всего, что здесь случилось и что может случиться…
Но он уверял ее, что ничего не случится, за это он ручается. Он знает, о чем она говорит, — она говорит о привидениях. Но он скажет ей то, что часто говаривал своей собаке: что ищешь, то и находишь, кто верит в привидения, тот и найдет привидения. Он решил уехать и наняться на работу, чтобы осенью купить еще овец. В первый раз в жизни он будет работать за деньги. Надо думать, что он получит работу у Бруни, если только Бруни еще жив. Может случиться, что дети вовсе не останутся одни: во Фьорде есть человек… Но он больше ничего не сказал, так как не хотел обещать слишком много.
— Не горюй, девочка, не о чем горевать. Твоя мать была во сто раз более одинока, когда умирала здесь, в этой комнате, много лет тому назад. Нечего, думается мне, жалеть, что ты родилась на свет божий, по крайней мере, тебе представляется случай испытать свои силы. И с тебя за это ничего не возьмут. А жаловаться уж лучше будем на том свете. Вытри глаза и отправляйся спать.
На этом разговор окончился. Бьяртур сел. Ауста, низко опустив голову, подошла к плите. От плача у нее остался в горле ком, но это не важно. Даже если бы она была знаменитым оратором, если бы язык у нее был из золота, все уговоры были бы напрасны.
Отец лег, натянув на себя перину. За окном лежал синий снег, по на стеклах не было узоров. От плиты шел теплый дух. В кастрюле кипела вода, над нею вился пар. Лежали длинные тени, тускло светил огонек, — была ночь перед рождеством. Не было такой силы, жестокой или нежной, которая могла бы
