духовное родство ирландского мальчишки и престарелого буддиста, не богатейшая кунсткамера запоминающихся персонажей, а Индия, многоликая, диковинная, непознаваемая Индия — вот самая большая, как нам кажется, удача этой книги.
Низко стелющийся в вечернюю пору солнечный свет, заставляющий сиять каждый дюйм на Великом Колесном Пути. Бредущий сквозь многоцветную толпу прямо по трамвайным рельсам огромный мышиной масти брахманский бык. Толпы «длинноволосых, остро пахнущих санси, несущих на спине корзины, полные ящериц и другой нечистой пищи». Нападающие с наступлением темноты на уединенные плантации свирепые аки. Взлохмаченные сикхские подвижники с диким взглядом в синей клетчатой одежде и в синих высоких конических тюрбанах. Лавки, набитые разнообразными костюмами, чалмами, деревянными Буддами, четками, разноцветными платками, шалями и кинжалами с резными ручками. Пестро разодетые, веселые, спешащие на ярмарку жители деревень, «вереница которых волновалась, точно спина торопливой гусеницы». Свадебные процессии, «сопровождаемые музыкой, криками, запахами ноготков и жасмина, еще более резкими, чем запах пыли». Бродячие фокусники «с полудрессированными обезьянами, или слабым, задыхающимся медведем, или женщиной, которая, привязав к ногам козлиные рога, плясала на канате». Продавцы воды из священного Ганга, шарлатаны, знахари, буддийские монахи, гадалки, цыгане, читатели гороскопов, мелкие чиновники, ремесленники и полковые капелланы. Младшие офицеры из английских колониальных войск, застывшие за массивным столом из мангового дерева в слабо освещенной изнутри палатке, к которой в кромешной тьме бесшумно подкрался и принюхивается к паланкину леопард. Караван-сараи, где путники, валясь от усталости, разгружают тюки и узлы, черпают из колодца воду для ужина, ухаживают за громко ржущими дикоглазыми жеребцами и опустившимися на колени верблюдами, пинают ногами угрюмых караванных собак, ругаются, кричат, спорят. Похожие на крепость железнодорожные вокзалы, где валяющиеся вповалку пассажиры третьего класса похожи на закутанные в саван трупы, а вагоны наполняют голову, как выразился старый тибетец, «грохотом дьявольских барабанов».
После «Кима» грохот индийских барабанов уже, надо полагать, не наполнял голову писателя. С Индией, где «много красоты и немало мудрости», Киплинг, написав «Кима», распрощался навсегда.
Глава тринадцатая «БОГОМ ЗАБЫТОЕ МЕСТО»
Десятилетие между войнами, Англо-бурской и Первой мировой, в жизни писателя не богато событиями, однако картина существования Киплингов в эти годы, известная нам из автобиографии самого писателя, его писем, дневника Кэрри и воспоминаний дочери Элси и домашней учительницы Элси и Джона Дороти Понтон, представляет немалый интерес — прежде всего потому, что в это время Киплинги наконец-то обрели постоянное пристанище, «дом своих мечтаний», стали полноценными англичанами, не «колониальными жителями», а сельскими сквайрами, и хотя Киплинг пошутил однажды в письме Чарльзу Элиоту Нортону, что «из всех зарубежных стран, где мне довелось побывать, Англия — самая замечательная», в эти годы «зарубежной страной» Англия быть для него перестала.
Осенью 1902 года, спустя три месяца после окончания бурской войны, Киплинги осуществляют свою давнишнюю мечту и уезжают из навевающего горькие воспоминания Роттингдина. Однажды, еще в августе 1900 года, Редьярд и Кэрри в поисках нового дома доехали на поезде (автомобиль — отечественный, не американский — в очередной раз сломался) до Этчингема, где узнали, что неподалеку от деревушки Бэруош, на берегу реки, продается поместье в тридцать три акра с каменным домом «Бейт-менз» времен короля Якова «в хорошем состоянии». Несмотря на то, что состояние дома при ближайшем рассмотрении оказалось, как это часто бывает, не совсем хорошим, дом Киплингам сразу понравился. И хотя Редьярд и Кэрри стали себя отговаривать: ни один, дескать, здравомыслящий человек не станет хоронить себя заживо в этом Богом забытом месте, они очень расстроились, когда оказалось, что, пока они раздумывали, покупать дом в Бэруоше или снимать, он был сдан и освободился лишь спустя два года.
После того как в августе 1902 года сделка наконец совершилась и «Бейтменз» за девять с половиной тысяч фунтов перешел к Киплингам, бывший владелец дома поинтересовался, как они собираются добираться до станции. «До „Бейтменза“ целых четыре мили, — пояснил он, — к тому же дорога идет в гору. Мне приходилось запрягать две пары лошадей». Когда же выяснилось, что у Киплингов есть машина, хозяин с недоверием заметил: «Автомобиль, говорите? Этот транспорт не больно-то надежен». Редьярд и Кэрри от души рассмеялись: и как только хозяин «Бейтменза» догадался, что «ланчестер», пришедший к тому времени на смену «локомобилю», вышел из строя? Спустя несколько лет продавец дома признался Киплингу, что, знай он, что Киплинг ездит на машине, да еще на «Джейн Кейкбред Ланчестер», да еще с шофером, — он запросил бы за дом вдвое больше.
Как бы то ни было, 3 сентября 1902 года, продав «Наулаху» по бросовой цене Кэботам, а мебель и прочую обстановку отдав доктору Конланду, Киплинги въехали в «Бейтменз» — дом, в котором они прожили всю оставшуюся жизнь и который в двадцатые годы стал своеобразным местом поклонения, чем-то вроде нашей Ясной Поляны. А въехав, сразу же испытали облегчение. «Мы обошли все комнаты, — вспоминает Киплинг в автобиографии, — и не обнаружили ни малейших следов былых печалей, подавленных горестей, не испытали никаких угроз». Олицетворением «былой печали» был разве что портрет маслом покойной Джозефин, который привез из проданной «Наулахи» Мэтью Ховард, а утешением — фраза из Евангелия от Иоанна, вырезанная Джоном Локвудом сыну на каминной полке: «Приходит ночь, когда никто не может делать». Предостережение отца сын воспринял буквально и по ночам не работал никогда.
Дом («самый собственный дом», с гордостью и любовью называл его Киплинг) был мрачноватым — серым, каменным, с зарешеченными окнами, обшитым изнутри темным деревом и заросший лишайником, отчего в нем всегда царил полумрак. Над дверью значилось: «1634 год от Рождества Христова». Внизу в холле в ненастные дни (то есть большую часть года) горел огромный камин. На второй этаж, где располагались спальня, гостевые и кабинет, вела старая, рассохшаяся от времени дубовая лестница. Кабинет, где писатель трудился без малого 35 лет, заслуживает описания более подробного. Это была большая квадратная комната с книжными полками до потолка и с массивным письменным столом березового дерева, под которым стояла огромная корзина для использованных бумаг, всегда полная доверху исписанными черновиками. На столешнице, по правую и левую руку стояли два больших глобуса, на одном из них знаменитый летчик сэр Джон Сэлмонд начертил однажды белой краской маршрут первого авиаперелета из Лондона в Австралию. Большую часть стола занимала приобретенная хозяином дома на Стрэнде огромная оловянная чернильница, на которой Киплинг выцарапал заглавия рассказов и книг, которые сочинил, обмакивая в нее перо — писал он тонкой серебряной перьевой ручкой и только последние годы пользовался пишущей машинкой. Бумаги и большие блокноты из голубовато-белых листов, в которых Киплинг писал и которые покупал, в какой бы части света ни оказывался, придавливались маленьким, но тяжелым гипсовым котом и кожаным крокодилом. Рядом с котом и крокодилом располагались подставка с набором курительных трубок и изящный лакированный поднос для перьев и авторучек, на нем же лежали испачканная чернилами складная линейка и всевозможные кисточки: Киплинг унаследовал от отца любовь к рисованию, живописи, любил рисовать буквы, рисовал на полях рукописей, разрисовывал книжки, театральные программки, приглашения на банкеты, рисовал фигурки к сочиненным им лимерикам.
На письменном столе отсутствовали разрезной нож для книг, разбросанных по всему дому — Киплинг относился к книгам, в том числе и к альбомам по живописи и к кулинарным пособиям, которые любил листать, без особого почтения и страницы разрывал пальцем, — а также карандаши, которые надоели писателю, еще когда он работал редактором в «Гражданской и военной газете». Стояла на столе и обтянутая холстом коробка с надписью «Заметки», где хранились незаконченные рассказы и стихи, наброски, черновики; коробку эту после смерти писателя Кэрри сожгла. Напротив письменного стола под прямым углом к небольшому камину стоял диван, на котором Киплинг часто лежал, опершись на локоть, что-то про себя сочиняя или читая, или над чем-то раздумывая. Потом вскакивал, закуривал (курил он много, по 30–40 сигарет в день), подбегал к столу и, отбивая по столешнице пальцами дробь, записывал придуманное. Лежа на этом диване, он читал детям вслух Вальтера Скотта, Джейн Остин, Теккерея. Когда же сочинял стихи, то ходил взад-вперед по комнате и что-то напевал. Иногда выходил из кабинета на