оказалось необходимым избавить от него общество, оставался бы в тюрьме не на заранее определенный срок, соразмеренный более или менее произвольно с тяжестью проступка, но до тех пор, пока он не выполнил бы того, что можно бы назвать «нравственной задачей». Заключение продолжалось бы до тех пор, пока он ценой своего труда не искупит вреда, причиненного его проступком частному лицу и обществу, до тех пор, пока он не выкупит себя , пока не заслужит своей свободы, помилования и даже восстановления прав.

Это, в сущности, не что иное, как расширение принципа условного освобождения.

Но где гарантия того, что арестант, таким образом, не останется навсегда «servus роеnае» [48] без надежды, без упования?

Эта гарантия могла бы заключаться в праве каждого заключенного переносить дело против тюремного начальства в известные сроки и при известных условиях, в состязательном порядке и при содействии защитника на усмотрение вышеупомянутых присяжных, которые и произносили бы свой окончательный приговор.

Надо прибавить, что в «период наблюдения» арестант должен был бы находиться в одиночном заключении, с тем условием, чтобы одиночное заключение, об ужасах которого и не догадываются те, которые с такой предупредительностью его рекомендуют, никогда не продолжалось дольше одного года.

Что же касается неисправимых, неизлечимых чудовищ, да простят мне сентиментальные читатели, какова бы ни была причина их настоящего состояния, будь то наследственность, роковое влияние окружающей среды, – для них единственным рациональным режимом является ссылка.

Это те же мысли, которые начертала на своем знамени новая школа. Но мне возразят: ведь это слова бывшего арестанта, который не может быть беспристрастным в данном деле. Конечно; прочитайте, однако, нижеследующие прекрасные строки главного тюремного директора Принса. Вас поразит удивительное сходство взглядов этих двух писателей, занимающих столь различные положения в свете.

III

Бельгийский закон, пишет Принс, допускает одиночное заключение. Его цель – способствовать нравственному возрождению преступника, устраняя его от вредного влияния других арестантов и оставляя его лишь в обществе честных людей.

Но везде, на всем свете – это теория. Посмотрим, однако, на действительность. Повсюду предполагаемые реформаторы, которые должны служить для заключенных образцом здоровых элементов общества, суть тюремные служители, то есть, вообще говоря, преданные своему делу люди, но набранные из того же слоя общества, к которому принадлежал и осужденный; иногда это выбитые из колеи люди, не имеющие занятий, вынужденные служить за ничтожное жалованье, едва достаточное для прокормления семьи; они сами живут почти так же, как живет заключенный.

Нигде этот персонал, не оплачиваемый так, как он того заслуживает, не набирается из кого следует. К тому же число надзирателей всегда недостаточно. По теории на каждого арестанта нужно было бы иметь несколько надзирателей, преданных делу возрождения падших и неуклонно трудящихся; взамен того на 25–30 арестантов приходится один надзиратель. Эти надзиратели по необходимости успевают только заглянуть в одиночную камеру, осмотреть работу заключенных и проверить, соблюдаются ли установленные правила.

Прибавьте к этому быстрый обход наставника или священника, и вы получите все, к чему сводятся усилия к нравственному возрождению и улучшению преступников.

Госпиталь для нравственно-больных, образцовое учреждение, о котором, быть может, мечтали квакеры Говард и Дюпетье, еще очень далек от нас. Теперь у нас царят одиночное заключение и сухой формализм; а разве мыслимо, чтобы человек низшего класса мог возродиться только под влиянием одиночного заключения и дисциплины?

Одиночество, на которое осуждаем мы себя добровольно, – о, конечно, оно может возвысить душу поэта, которому опротивел весь свет и который ищет убежища в жилище идеалов. Но для несчастного преступника одиночество имеет последствием то, что он предоставляется вполне во власть своему скудному воображению и другим инстинктам и нравственно падает все ниже и ниже.

Большинству бродяг, людей, выбитых из колеи, нравственно расшатанных, наполняющих тюрьмы, недоставало порядочной среды, примеров солидной нравственной поддержки, может быть, привязанности. А в них убивают последнюю искру общественного инстинкта и мечтают заменить и общественную среду, и все, чего им недостает, кратким посещением надзирателей, набранных из подонков общества.

Разве детей, которых учат ходить, держат постоянно на помочах и внушают боязнь упасть и необходимость опираться на других?

Разве мыслимо приучить человека к общественной жизни, заключая его в одиночную камеру, то есть антитезу общественности, лишая его всякой нравственной гимнастики, регулируя до малейших деталей весь его день с утра до вечера, все его движения и даже мысли? Не значит ли это ставить его вне житейских условий и отучать его от пользования свободой, к которой его следовало бы приучать? Как, под предлогом нравственного перевоспитания, заключают в тесную камеру дюжего крестьянина, привыкшего к простору полей и тяжелой крестьянской работе; ему дают какую-нибудь ничтожную работу, совершенно недостаточную соразмерно с его физической силой; его предоставляют на попечение надзирателей, стоящих иногда ниже его по социальному положению; так держат заключенного долгие годы, и когда его тело и ум потеряли всякую гибкость, перед ним открывают тюремные ворота, чтобы выбросить его, ослабленного и безоружного в борьбе за существование. Не говорим уже о том, что всякое наказание с течением времени теряет свою тяжесть, и наступает время, когда пребывание в тюрьме, становясь привычкой, теряет всякое положительное значение.

Не надо забывать, что, конечно, в тюрьмах находятся неисправимые, испорченные рецидивисты, отбросы больших городов, которых необходимо изолировать, но также находится много преступников, ничем не отличающихся от других людей, живущих в тех же самых условиях вне тюрьмы.

Разве не от случайного состава присяжных зависит иногда свобода или заточение гражданина? Разве мы не видим, что преступления из ревности, совершенные при совершенно одинаковых условиях, оканчиваются то оправданием, то осуждением? Разумно ли, спрашиваю я еще раз, применять такие противоестественные меры к людям, ничем не отличающимся от нас? Если бы речь была о том, чтобы сделать из них хороших учеников, хороших солдат или работников, разве мы стали бы применять способ продолжительного одиночного заключения? Каким же образом способ, осужденный ежедневной житейской практикой, становится полезным с того дня, когда суд произнес свой приговор?

Физиологический и нравственный вред долгого одиночества очевиден; этот вред стараются смягчить величайшей гуманностью – во внешних приемах, часто доходя до того, что из боязни нанести ущерб хорошим людям доводят филантропию по отношению к дурным людям просто до абсурда.

В Голландии, например, в Хорне заключенные получают утром для утреннего туалета горячую и холодную воду; к их услугам рекреационный зал и игра в домино; в день именин короля для них устраивается фейерверк. В Америке, в Эльмире арестантам доставляются музыкальные развлечения; в Томастоне им разрешают устраивать митинг для протеста против смертной казни; в Иллинойсе они получают пудинги, бисквиты, пирожное, мед. Словом, удаляются от истинной справедливости настолько же далеко, насколько были от нее далеки старые поборники пыток.

Из всего предыдущего видно, в какой мере необходимо изменить наши взгляды на тюремное заключение; насколько необходимо юристам знакомиться через непосредственное общение с преступниками, с их истинными наклонностями, прежде чем устанавливать закон.

IV

Саллильяс знакомит нас с совершенно оригинальным типом преступников, присущим специально Испании.

В Испании существуют presidios [49] , где преступники имеют отношения с населением в том же роде, как сумасшедшие Гелльской колонии в Бельгии. Своеобразный и в высшей степени характерный обычай в испанских тюрьмах это – cucas. Так называется платоническая любовь, питающаяся одними письмами.

Заключенные обоих полов, не знающие друг друга, не видевшие друг друга ни разу, заводят между собой правильные сношения, при посредстве очень остроумных и любопытных приемов. Посредством писем они знакомятся, влюбляются, женятся и разводятся. Они становятся cucas. Иногда мужчина cuco предлагает своей возлюбленной найти подругу для кого-нибудь из своих друзей, и vice versa [50] .

Они при этом переживают все волнения сильной страсти; ревнуют и иногда дерутся из-за своих неведомых возлюбленных. Cuca очень гордится крупным преступлением своего друга; если он умирает, она считается вдовой.

Вентра изучал в Неаполе sfregio — это рубец от удара бритвой, нанесенного по строго определенным правилам.

Все в этом преступлении оригинально: среда, где оно применяется (каморра), возраст преступников, положение жертвы.

Рубец в форме креста – это знак бесчестия для изменников, примкнувших к полиции, для заподозренных в шпионстве. Чаще всего наносят такой рубец женщинам – достаточно, чтобы женщина была кокеткой или даже просто хорошенькой. Такое покушение ничуть не мешает любви: напротив, после

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату