тот момент, когда я возился с вальцами, вошел Мотомо.
Он остановился возле меня — на нем была норфолкская куртка, башмаки из свиной кожи, словом, полный щегольской костюм. Он с усмешкой оглядел меня, сплошь покрытого грязью и жиром, подобно чернорабочему. Осматривая вальцы, я заметил, в чем заключалась неправильность: одна сторона брала тростник хорошо, другая же была немного согнута. Я засунул пальцы с этой стороны. Большие зубчатые колеса на вальцах не касались моих пальцев. Но вдруг они опустились. Точно десять тысяч дьяволов схватили мои пальцы, втянули внутрь и превратили их… в какое-то месиво. Я подвергся участи тростникового стебля. Меня начало втягивать в машину. Кисть, рука, плечо, голова, грудь, все тело должно было попасть в машину.
Мне не было больно. Боль была так велика, что я не чувствовал ее. Я видел, как колесо медленно, но верно втягивало мою руку, — сначала суставы пальцев, потом кисть, потом самую руку. О инженер, взорванный собственной петардой! О плантатор, раздавленный колесом своей собственной мельницы!
Мотомо невольно прыгнул вперед, и злорадная улыбка на его лице сменилась выражением беспокойства. Но затем при виде столь приятной картины он весь просиял и оскалил зубы. Нет, мне нечего было ждать от него. Разве он не хотел проломить мне голову? Да и как он мог помочь мне? Он ведь понятия не имел о машинах.
Я закричал изо всех сил Фергюссону, чтобы тот остановил машину, но шум колес заглушил мой голос. Машина уже забрала мою руку по локоть. Боль была нестерпимая. Но я помню, что был очень удивлен тем, что боль не становилась сильнее.
Мотомо сделал движение, которое привлекло мое внимание. В то же самое время он проговорил громким голосом, как бы злясь на самого себя: «Какой я дурак!» Он схватил нож, которым срезают сахарный тростник — особый, понимаете ли, нож, большой, тяжелый, как палаш. Я уже благодарил его за то, что он решил освободить меня от мук. Бессмысленно было ждать, когда машина медленно втянет меня и раздавит мне голову, — моя рука была измята от локтя до плеча, а машина все продолжала тянуть меня. И потому я с благодарностью склонил голову для удара.
«Подними голову, идиот!» — закричал он на меня.
Я понял и повиновался. Ему пришлось сделать два удара ножом, чтобы отсечь мне руку: он отсек ее как раз у самого плеча, оттащил меня прочь и уложил на тростник.
Да, большую плату заплатил я… за сахар. Я построил принцессе церковь для ее святых мечтаний, и… она вышла за меня замуж.
Он выпил несколько глотков и закончил свою речь.
— Боже мой! Такая жизнь, такие злоключения, и в конце концов такая несокрушимость, такой луженый желудок, для которого приятен только алкоголь. Но я еще живу. Целую руку в честь дорогого праха моей принцессы, которая давно уже спит в большом мавзолее короля Джона, глядящем через долину Манотоманы на бунгало британского правительства с развевающимся флагом.
Толстяк предложил тост за здоровье Бородача и выпил все содержимое своей жестянки. Брюс Кадоган Кавэндиш свирепо смотрел на огонь. Он предпочитал пить без всяких тостов. Толстяк уловил на его тонких губах, имевших вид шрама, что-то похожее на усмешку. Убедившись, что камень близко, Толстяк спросил вызывающе:
— Ну, а как вы, Брюс Кадоган Кавэндиш? Теперь ваша очередь!
Тот поднял свои жуткие белые глаза на Толстяка и смотрел на него до тех пор, пока тот не почувствовал неловкости.
— Я прожил тяжелую жизнь, — сказал Тощий хриплым, скрипучим голосом. — Что я могу знать о любовных историях?
— Не может быть, чтобы их не было у мужчины такой наружности и такого сложения, — польстил Толстяк.
— А что из того? — проворчал Тощий. — Хвастаться любовными победами не подобает джентльмену.
— А все-таки расскажи, будь другом, — настаивал Толстяк. — До зари еще далеко. У нас есть еще что выпить. Мы с Делярузом отдадим тебе свою долю. Судьба не так-то часто сводит трех таких людей и дает им возможность побеседовать. Во всяком случае, хоть одна любовная история у тебя имеется, и ты не стыдись ее рассказать…
Брюс Кадоган Кавэндиш вытащил свой железный кистень и, казалось, задумался, не стукнуть ли кого-нибудь из этих двух. Он вздохнул и спрятал кистень.
— Что ж, расскажу, если хотите, — согласился он с явной неохотой. — Так же, как и у вас, у меня было замечательное здоровье. И даже теперь, раз уж речь зашла о луженом желудке, я скажу, что по части выпивки я мог бы заткнуть вас за пояс и тогда, когда вы были в самом расцвете сил. То, что я отмечен печатью благородства, об этом не может быть ни малейшего спора; если же вы захотите возразить…
Он засунул руку в карман и ощупал кистень. Ни один из его слушателей не усомнился в искренности его угрозы.
— Это было в тысячах милях от Манотоманы, на острове Тагалаги, — продолжал он отрывисто, с видом мрачного разочарования в том, что не возникло никакого спора. — Но сначала я должен рассказать вам, как я попал на этот остров. По некоторым соображениям, я не буду говорить о своей юности, а начну с того момента, когда стал хозяином шхуны, которая до сих пор так памятна всем, что не стоит называть ее. Я забирал чернокожих рабочих в западной части Южного Тихого океана и Кораллового моря и перевозил их на плантации Сандвичевых островов и на селитряные рудники Чили…
— Так это вы очистили население!.. — воскликнул Толстяк.
Брюс Кадоган Кавэндиш мгновенно опустил руку в карман, вытащил кистень и приготовился пустить его в ход.
— Рассказывай, — вздохнул Толстяк. — Я… я совсем забыл, что я хотел сказать.
— Чертовски забавная история… — совсем спокойно начал рассказчик. — Вы читали о Морском Волке… который…
— Так ведь не ты Морской Волк, — прервал его Бородач.
— Нет, сэр, — был злобный ответ. — Морской Волк умер недавно, не так ли? А я пока еще жив, да?
— Конечно, конечно, — согласился Бородач. — Года два назад он захлебнулся в грязи где-то в Виктории, работая на верфях.
— Когда я говорю… я не люблю, чтобы меня перебивали, — продолжал Брюс Кадоган Кавэндиш. — Дьявольски забавно в тех краях. Я был на Таки-Тики, низменном острове, который принадлежит к Соломоновым островам политически, но не геологически, так как Соломоновы острова — высокие. Этнографически же он принадлежит к Полинезии, Меланезии, Микронезии, потому что все племена Тихого океана тяготели к нему, переправлялись на него на лодках и, смешиваясь, вырождались, — и вся эта накипь, поднятая из глубины человеческой бездны, выражаясь биологически, осела на Таки-Тики. Я знаю дно, о котором говорю.
Было страшно веселое время, когда я добывал раковины и трепанга, продавал железные крючки и топоры в обмен на копру и каменные орехи. Да, тогда даже на Фиджи было трудно жить: туземные вожди все еще ели человечину. На западе, на Соломоновых островах, маленькие черные люди с мохнатыми головами все до последнего были людоедами.
Все они охотились за головами. Головы, особенно белых, были в цене. За голову давали горшок с золотом и драгоценностями. Каждая деревня хранила такой горшок. Кто приносил голову белого человека, получал горшок. Если никто не приносил голов долгое время, то содержимое горшка увеличивалось до ужасающих размеров. Дьявольски забавно, не правда ли? Я сам получил такой горшок. У меня на шхуне умер от болотной лихорадки голландец штурман. Это случилось таким образом. Мы находились тогда на Ланго-Луи. Устроил дело не я сам, а Джонни, мой рулевой, дикарь из Мересби. Джонни отрубил голову умершему штурману и снес ее ночью на берег, между тем как я стрелял в него из ружья, словно хотел убить. Джонни получил горшок за голову штурмана. Конечно, я послал за ним на берег людей под прикрытием двух лодок и взял его на борт вместе с добычей.
— А как велик был этот горшок? — спросил Бородач. — Я слышал, что на Ории попался горшок, в котором было восемьдесят соверенов.