Оказывается, великий темник, опамятовавшись после позорного бегства, действительно вознамерился немедленно, сей же осенью, исправить случившееся — вернуться на Русь изгоном. Откуда он к остаточному своему войску добирал новые полки, неизвестно. Сообщали только, что уже двинулся было Мамай в поход, да непредвиденная вышла задержка. Такая, что вскоре в иную совсем сторону пришлось заворачивать ему своих конников.
Тохтамыш, выученик и союзник Тамерлана, тот самый, что завоевал Синюю Орду и сидел теперь в Сарае Берке, узнав о поражении Мамая на Дону, разумеется, захотел извлечь выгоду из беды соседа- соперника. Возглавляемые им тьмы перевезлись через Волгу и вторглись в пределы Мамаевой Орды.
Есть предположение, что рати встретились несколько западнее Донца, у притоков Ворсклы, один из которых звался Кальченка. Разбитый здесь наголову, преданный к тому же своими мурзами, вконец обесславленный Мамай побежал в Крым.
Достигнув Кафы, Мамай вступил в переговоры с правителями города, прося предоставить ему убежище и обещая хорошо заплатить. Генуэзцы вызнали, что злополучный темник, точно, пожаловал в Крым не с пустыми руками. В его обозе были припрятаны тюки с золотом и серебром, с драгоценными камнями и «множеством имения».
Впустить Мамая впустили, но лишь затем, чтобы никуда уже из Кафы не выпустить. С помощью денег он спасся, но деньги же стали причиной его гибели.
Не сохранились для истории ни месяц, ни день гибели Мамая. Бесславный конец! Да и мог ли он быть иным? Оплакивать покойника не нашлось кому, ибо нет на земле более одиноких людей, чем эти вселенские изверги, играющие, как в шахматы, судьбами целых народов. Между ними и остальным миром — непроходимая пустыня.
Тохтамыш сам, не дожидаясь, пока придут к нему русские послы (да и придут ли ещё?), отправил к великому князю московскому своих посланников со словом, что он, Тохтамыш, «супротивника своего и их врага Мамая победи» и ныне садится «на царстве Воложьском».
Эта почти как бы дружеская предупредительность нового хозяина Улуса Джучи произвела на Руси вообще и в московском доме в частности благоприятное впечатление. Дмитрий Иванович тут же, не откладывая надолго, послал в Сарай киличеев с соответствующими приветствиями и дарами. Тохтамыш, если он, конечно, неглуп, понимает: своим нынешним успехом он почти всем обязан Москве. Но, похоже, он это понимает, и битва на Куликовом поле произвела на него должное впечатление. Как ни трудно рассчитывать на благородство и постоянство ордынцев, а всё же хотелось бы верить: после 8 сентября могут начаться между ними и Русью совсем новые, достойные отношения. Почему бы и нет, наконец? Главное, лишь бы поняли в Сарае: мы уже не те, на прошлое нас не повернуть, под переломленный хомут не вогнать.
В эти месяцы думалось и чувствовалось русским людям с той повышенной ясностью и остротой восприятия, какая бывает у человека, выздоравливающего после длительной болезни. Испытанное поднимало на новую высоту, откуда и виделось дальше, и многие тяжёлые обстоятельства, что прежде угнетали своей неминуемостью, теперь выглядели как-то мельче, второстепенней, казались легкоразрешимыми.
С таким вот чувством Дмитрий Иванович призвал однажды к себе для беседы своего духовника, игумена Симоновского монастыря Феодора, после чего Феодор отбыл в Киев. Игумену поручалось свидеться с находившимся сейчас в Киеве Киприаном и от имени великого князя московского и владимирского просить его приехать в Москву на пустующую митрополию.
Пустовала она с самой смерти митрополита Алексея, уже целых три года, и случай был неслыханный. Редко когда за четыре века христианства на Руси как государственной религии её Церковь пребывала столь долго без верховного пастыря.
Правда, с чисто формальной точки зрения, случай этот можно считать мнимым, поскольку митрополит всё-таки имелся: Киприана, как мы помним, константинопольский патриарх послал на Русь ещё при живом Алексее. Но в том-то и дело, что подобного посланца великий князь московский ни за что не хотел принимать в своей столице и постарался сделать всё возможное, чтобы добиться в Константинополе поставления другого, русского митрополита.
Эти события вышли далеко за рамки Русской церковной жизни. Они стали продолжением, частью внутренней и внешней политики великого князя московского и владимирского, и потому следует на них остановиться здесь хотя бы кратко.
Когда Дмитрий Иванович узнал, что троицкий игумен наотрез отказался от митрополичьего посоха, князь обратил внимание на ещё одного достойного и желательного, с его собственной точки зрения, преемника.
О коломенском священнике Михаиле — летописцы чаще именуют его Митяем — существует целое пространное повествование, которое так и названо «Повесть о Митяе». Общепризнано, что повесть эта составлялась по прямому указанию Киприана или же была им сильно отредактирована. К большинству из участников событий Киприан не мог питать добрых чувств: они так же, как и великий князь московский, препятствовали или не содействовали его своевременному появлению на Москве в качестве митрополита. Особенно же эта неприязнь распространилась на Михаила-Митяя, который сделал всё, чтобы самому стать митрополитом. Неслучайно в «Повести» он изображён выскочкой, едва ли не пройдохой, сумевшим ловко «втереть очки» чересчур доверчивому и горячему великому князю. Митяй якобы поразил Дмитрия Ивановича исключительно внешними своими достоинствами: красотой, начитанностью, умением составлять блестящие проповеди. Митяй, по «Повести», «велик зело и широк, высок и напруг, плечи велики и толсты, брада плоска и долга, и лицом красен… и сам он превзыде всех человек, речь легка и чиста и громогласна; глас же бе его красен зело, износящь словеса и речи сладостны зело; грамоте добре горазд, течение велие имея по книгам, и силу книжную толкуя, и чтение сладко и премудро, и книгами глаголати премудр зело…»
Это, как видим, скорее даже стихи, чем проза, но в оде Митяю там и сям торчат шипы, а похвалы чересчур уж пересахарены и нагромождены друг на друга «сладостно зело».
Неизвестно, в каком году Михаил был переведён из Коломны в Москву и стал духовником Дмитрия Ивановича и хранителем его печати. Якобы не без давления великого князя состоялось пострижение Митяя в чернецы и возведение его в чин архимандрита, причём то и другое будто бы было произведено в один день, скоропалительно, так что автор «Повести» имел повод заметить не без желчи: «До обеда белець сый и мирянин, а по обеде мнихом начальник и старцем старейшина, и наставник, и учитель, и вожь, и пастух».
Когда сидевший в Киеве Киприан узнал о кончине Алексея, он решил, что теперь-то уже у великого князя московского нет никаких поводов не принять его со всеми подобающими почестями. В мае 1378 года Киприан отправился в путь.
Вместо того чтобы принять его по достоинству, московский князь выставил против митрополичьего поезда заставы на дорогах. А когда Киприан обхитрил ратников и «иным путем пройдох» в Москву, на него обрушились новые бесчестия. Вскоре его выдворили из города, Киприан снова вынужден был отправиться в Киев.
Из «Повести о Митяе» явствует, что, постригшись в монахи и став архимандритом, Михаил-Митяй решил добиться своей цели с помощью собора русских иерархов, на котором бы его поставили во епископы. Однако на соборе один из владык, суздальско-нижегородский епископ Дионисий (известный нам как вдохновитель создания Лаврентьевской летописи), «дерзну рещи сопротив Митяю», а великому князю прямо заявил: «Не подобает тому тако быти».
Дионисий вовсе не был сторонником Киприана. Видимо, не в меньшей мере, чем Дмитрий Иванович, он опасался появления в Москве «литовского» митрополита. Но и княжеский выбор не устраивал этого иерарха.
Когда Дионисию стало известно, что Михаил-Митяй получил от патриарха Макария приглашение прибыть в Константинополь, чтобы ставиться в русские митрополиты, Дионисий решил тайно идти в Царьград. Великому князю московскому донесли о его приготовлениях, и Дмитрий Иванович потребовал от Дионисия ни в коей мере не препятствовать поездке своего избранника. Более того, не без причины опасаясь, что горячий и страстный епископ ослушается, великий князь велел удержать его «нужею», то