описание раннего летнего утра в саду — обворожительный пример наслаждения природой и радостно — здорового ощущения жизни, которые в таком ладу в русской поэзии с чувством болезни и крестной муки.
Болезньи крестная мука! Идиллия была уже в прошлом, теперь наружу вырывается адская боль, которая и вправду есть боль этой земли: встает глубокий, святой и преступный лик Достоевского. Если Толстой — Микеланджело Востока, то Достоевского можно назвать Данте этой сферы. Он был в аду — кто в этом усомнится, прочитав раздирающий сердце сон, который видит Родион Раскольников перед тем, как убивает старуху — процентщицу? А далее следует Николай Лесков.
Два слова о нем. Его имя большинству читателей этого журнала до сих пор не было, вероятно, известно, как не было оно известно и мне, покуда я не прочитал недавно один его рассказ, «Тупейный художник», — рассказ первоклассный, заставляющий меня ждать с величайшим любопытством его трехтомника, который должен вот — вот выйти. Неизвестность его имени — дело особое… Русская критика не любила и не любит называть это имя, хотя иной раз, например устами Венгерова, ей приходилось признать, что «по художественной силе» Лесков «не уступает никому из великих мастеров» и что «ни один русский писатель не обладает такой неисчерпаемой изобретательностью». Почему так подчеркивается «чисто художественное»? Лесков держался консервативных политических взглядов; он сотрудничал в реакционных газетах и журналах и в своих статьях, а также романах, кстати сказать, слабых, как утверждают, но не главных в его творчестве, поносил западничество, либеральное просветительство и радикализм. Этого ему никогда не прощала критика, закрывая глаза на то, что во многих своих превосходных рассказах он проповедует гуманность, любовь к людям и животным, сочувствие крепостным. Да и в консерватизме его нет ничего удивительного и такого уж предосудительного. Ведь в своем поэтическом творчестве, в частности, и в этой, публикуемой нами, мистической юмореске, он был до такой степени национален, столько в нем до мозга костей русского, что на политическом поприще, которого ему, правда, лучше бы избежать, он не мог не оказаться националистом, славянофилом и поборником православия, как Достоевский. Это было естественно, и ничего другого ждать не приходилось. Не всегда и не всюду соединяется талант с политической добродетелью. А свобода тем и хороша, что она, как парильня, политически очищает народы и в этом отношении делает их духовную атмосферу терпимой. Вредит ли крупнейшему поэту нынешней Франции, Полю Клоделю, то, что он роялист, католик, готический реакционер и начисто лишен республиканских добродетелей? Нисколько и ни в чьих глазах не вредит. Не знаю, считает ли себя Германия сегодня свободной. Если нет, то надо бы продолжать молиться вместе с Грильпарцером:
Короче, что автору «Карамазовых» волей — неволей простили, того не простили бедному Лескову. Имя его среди великих не называется или, во всяком случае, до недавнего времени не называлось. Между тем он был не только поразительный выдумщик, но и писал, как меня уверяют, чудеснейшим русским языком и провозвестил душу своего народа так, как это, кроме него, сделал только один — Достоевский. А тот в «Дневнике писателя» удостоил одну лесковскую историю из жизни раскольников, «Запечатленного ангела», обстоятельного разбора.
Вот и все об авторе «Чертогона». Чем при недостатке места представить величайшего эпического поэта, Толстого? Я предложил эпизод с солдатом Авдеевым из «Хаджи — Мурата», характерный для могучей естественности толстовских средств и достигаемого ими эффекта. И то, что «Мальчики» Антона Чехова не заменены какой?либо другой, возможно, более значительной работой этого богатого новеллиста, объясняется тоже моим ходатайством. Я высказался в пользу рассказа «Мальчики» из?за его глубоко ободрительной живости и потому, что он, при всей своей непритязательности, являет собой удачнейший пример русского юмора, идущего от полноты жизни. Радостная суматоха приезда мальчиков, пахнущий морозом Володя, предрождественские хлопоты, приготовление цветов для елки — ах, как привязывают нас к жизни такие вещи! И эти мальчики, значит, мечтают о «Калифорнии», совсем как наши? Вот странно. Да есть ли экзотика глубже, чем экзотика восточного Севера? Коричневая экзотика толстых губ и качающихся серег, например, ничего не стоит, на наш взгляд, по сравнению с экзотикой зеленоватых раскосых глаз и степняцких скул. Если человек носит фамилию Чечевицын, то уж он, казалось бы, мог и успокоиться. Так нет же, ему нужно попытаться удрать в майнридовскую Америку, как какому?нибудь Фрицхену Мюллеру. То, чем ты не являешься, — это и есть приключение.
Упомянули имя Сологуба. «Береза!» — сказал я тут же. «Совершенно верно, “Белая береза”», — ответил Элиасберг, улыбнувшись. Вопрос был решен, и это меня обрадовало. Сологуб — великий, смелый и фантастический критик жизни, но, пожалуй, ни одного из его даров я не люблю так, как эту маленькую историю, полную блаженной горечи, беспомощной тоски, болезненцой сладости и ласковой безнадежности.
Что касается Кузмина, то тут перед нами современный петербуржец, явление высокой культуры, иногда смахивающий на француза, склонный к вычурности — это от чувственности и от радости, которую доставляет ему маскарадная игра, — и европеец, не очень?то уж русский. Он написал «Александрийские песни», и есть в нем самом, сыне поздней поры, что?то александрийское. Впрочем, он тяготеет к жестокой и меланхолической эротике. Здесь помещена одна из лучших его новелл. Она рассказана тихо, но очень сильно… Затем, после рейнского любовного стихотворения Брюсова, которое звучит приветом оттуда и в котором фамилия немецкого поэта (Хайне[72]) рифмуется со словами «в сладкой тайне», — затем, блистательно завершая антологию, следует гротеск экспрессионистского Гоголя, чье имя — Алексей Толстой…
Какой сборник! Иди в мир, мой сборник, я тебя напутствовал. И пусть я сделал свое дело нехорошо — дело было хорошее. Ибо Россия и Германия должны знать друг друга все лучше и лучше. Они должны рука об руку идти в будущее.
1921
Речь, произнесенная на банкете в день пятидесятилетия
Известны различные манеры поведения в дни юбилеев и сопутствующих им торжеств. Бывают юбиляры, которые скрываются в сельском уединении, спасаются, так сказать, в пустыне, чтобы «уклониться от чествований», и мы уважаем в них это проявление скромности и отвращение к мишуре. Как видите, я поступил не так; и право же, не из всепобеждающей жажды лести и пустых славословий, а из убеждения, что нельзя «уклоняться» — вообще нельзя; нужно подчиняться жизни, но при этом вести себя мужественно и, значит, праздновать праздники, раз уж они выпадают нам на долю. Нужно быть человеком, то есть не уклоняться от жизни, а участвовать в ней, во всем, что она несет нам с собой. Например, надо жениться и иметь детей (в «Мейстерзингерах» встречается даже особое определение, согласно которому мастером следует называть лишь того человека, который проявил свои способности слагать прекрасные песни, даже когда ему приходится участвовать в «крестинах, делах, в потасовках и спорах»); а поэтому и мы, представители бюргерской культуры, не смеем уклоняться от таких торжеств, какие низверглись на меня в эти удивительные дни; мы обязаны с глубочайшей благодарностью принять эти почести, несмотря на весь стыд и страх, которые они в нас вселяют.
Не стану отрицать — да, вселяют. Я смотрю вокруг и вижу, что у меня много друзей, очень много, гораздо больше, чем я мог вообразить, и они пришли, чтобы оказать мне любезность и провести со мной вечер. Заслужил ли я это? Прежде всего я как личность? Боюсь, что нет. Я был не очень общительным человеком и даже не очень хорошим товарищем. Я был слишком замкнут, искал уединения, со мной трудно