соблазнять театр. Эта доля и есть самое в них личное и сокровенное: юношеский лиризм, славу воспевающий, звучит там, упоение славой — и страх перед ней, обуревающий того, кто в ранние годы пленен был успехом. «Ах, прекрасный наш мир! Глубины страсти! Чары владычества, сладостные, истомляющие!.. Не следует обладать ничем. Томление — могучая сила; но обладание расслабляет!» «Фьоренца» вышла в свет в 1906 году. Ей предшествовал том новелл, куда вошла та из них, которая из всего, что я написал, пожалуй, по сей день наиболее близка моему сердцу и все еще любима молодежью — «Тонио Крёгер».
Замысел ее восходит еще ко времени моей работы над «Будденброками» — году моей деятельности у Лангена. Тогда я воспользовался двухнедельным летним отпуском для той поездки в Данию через Любек, о которой говорится в новелле, и впечатления, накопившиеся у меня в поселке Аальсгарде, на берегу Зунда, поблизости от Хельсингера, были тем слагавшимся из подлинных переживаний ядром, вокруг которого затем создалась богатая ассоциациями небольшая повесть. Я писал ее очень медленно. В частности, лирико — эссеистская средняя часть, беседа с (начисто выдуманной) русской приятельницей, стоила мне нескольких месяцев работы; помню, рукопись была при мне, когда я, уже не впервые, гостил в Риве на озере Гарда, у Р. фон Хартунгена в его владении «Солнечное», и там к ней не прибавилось ни строчки. Давно уже я не держал в руках рукопись, но отчетливо вижу ее перед собой. Тогда я придерживался странной, требовавшей большого терпения техники: закончив работу над рукописью, я все вымаранное мною покрывал густой чернильной штриховкой, то есть все, что я отверг, полностью зачернял, дабы оно никак уже не могло приниматься в расчет, и таким образом изготовлял своего рода чистовой экземпляр. Прикладывать к штриховке промокательную бумагу не полагалось, она должна была сохнуть на вольном воздухе, и вот в этой заключительной стадии вся рукопись отдельными листками раскладывалась повсюду — на мебели и на полу. Этот прием был применен и к рукописи «Тристана», как это видно по изданию, выпущенному факсимильным способом. Новелла «Тонио Крёгер» была напечатана в 1903 году, в «Нейе дейче рундшау»; в берлинских литературных кругах ее приняли очень тепло. Эта новелла превосходит наиболее родственную ей «Смерть в Венеции» очарованием юношеского лиризма, и с чисто художественной точки зрения, быть может, именно ее музыкальность привлекла к ней симпатии. Пожалуй, здесь мне впервые удалось ввести в мое творчество музыку как стилевой и формообразующий элемент. Построение эпического прозаического произведения здесь впервые было задумано как идейно — тематическое единство, как комплекс музыкальных соотношений в том виде, в каком позднее, в более крупном масштабе, это было осуществлено в «Волшебной горе». Даже если усматривать в последней образец «романа как архитектуры идей», то склонность к такому пониманию искусства восходит к «Тонио Крёгеру». Прежде всего там речевой «лейтмотив» уже не применялся, как в «Будденброках», чисто физиономически — натуралистически, а приобрел некую одухотворенно — эмоциональную прозрачность, лишившую его механистичности и возвысившую его до музыкальности.
Непостижимое победное шествие моего семейного романа не могло не отразиться на моем образе жизни. Я уже не был, как прежде, прозябавшим в полной безвестности молодым человеком. Все то, чего мне пришлось «дожидаться» в тихих уединенных уголках Италии и Швабинга, теперь было — не скажу «достигнуто», но «обретено». Я уже не смущался, отвечая на вопрос, чем, собственно, я занимаюсь, да ответа и не требовалось — он был напечатан: в путеводителе по Мюнхену, одновременно справочнике типа «Who’s who?»[81], значился мой адрес с указанием, что я — автор «Будценброков». Я был признан, мое упорное сопротивление законным требованиям света получило оправдание, общество приняло меня в той мере, в какой я соглашался быть принятым, — эти его поползновения никогда не имели у меня большого успеха. Все же я начал бывать в нескольких литературно — артистических салонах, чаще всего — в салоне писавшей под псевдонимом Эрнст Росмер, жены известного адвоката Макса Бернштейна. Оттуда мне открылся доступ в особняк Прингсхеймов на Арцисштрассе — центр мюнхенской светской и артистической жизни во времена Людвига Второго и регентства, в дни Ленбаха, на чьих неимоверно роскошных похоронах я присутствовал. Все в этом особняке, населенном большой семьей, напоминало мне атмосферу моего детства и очаровывало меня. Знакомое мне по старокупеческой среде изящество быта я вновь нашел здесь в пышно — артистическом, литературой и светскостью облагороженном виде. У каждого из пяти, тогда уже взрослых, детей (как и у нас, их было пятеро, последние — близнецы) была своя собственная библиотека в прекрасных переплетах, не говоря уже о богатейшей, особенно в части искусства и музыки, библиотеке хозяина дома; один из самых ранних вагнерианцев, он еще лично знал великого мастера и лишь по своего рода интеллигентской склонности к самоограничению не посвятил себя целиком музыке, а читал лекции по математике. Хозяйка дома, отпрыск семьи берлинских литераторов, дочь Эрнста Доома и его жены Хедвиг, очень чутко относившаяся ко мне и к моим юношеским успехам, не была враждебна страстному влечению, зародившемуся во мне к единственной ее дочери, а долгое одиночество не научило меня скрывать мои эмоции от кого бы то ни было. На большом балу в отделанных в стиле позднего ренессанса, раззолоченных залах особняка Прингсхеймов, — блестящем, многолюдном празднестве, где я, быть может, впервые по — настоящему ощутил, с каким благоволением и уважением ко мне относится общество, — окончательно созрели те чувства, на которых я мог надеяться построить свою жизнь.
За несколько лет до того я уже однажды был близок к женитьбе. В семейном пансионе во Флоренции я подружился с двумя соседками по столу, англичанками, родными сестрами; старшая из них, брюнетка, была мне симпатична, младшую, блондинку, я находил очаровательной. Мери, или Молли, ответила на мое чувство, мы нежно полюбили друг друга, и между нами шла речь о том, чтобы закрепить нашу взаимную склонность браком. В последнем итоге меня остановила мысль, не рано ли мне жениться, возникли и некоторые опасения в связи с тем, что девушка — другой национальности. Мне думается, юную британку тревожили те же сомнения, и обоюдное наше увлечение ничем не кончилось. На этот раз все обстояло совсем иначе. Возможно, что я внутренне уже решил «найти невесту по сердцу себе», был склонен вступить в брак. Обстоятельства были благоприятны, и в феврале 1905 года, когда мне уже было тридцать лет, я обменялся кольцами с невестой из сказки.
От этого союза произошло шестеро детей; самая старшая, Эрика, в настоящее время — актриса Мюнхенского государственного театра, родилась в 1906 году, самый младший, Михаэль, появился на свет при тяжелых обстоятельствах, под грохот пушек, в тот день, когда после падения Советской Республики в Баварии «белые» войска заняли Мюнхен. Предпоследнее дитя — девочка, в память матери моего отца названная Элизабет, сейчас ей пошел двенадцатый год, — наиболее близко моему сердцу. Она — ребенок — героиня живописующей эпоху революции и инфляции новеллы «Непорядки и раннее горе»; эта новелла, создание иронизирующего над самим собой консерватизма в делах культуры и отеческой любви к новому миру, была тепло принята как в Германии, так и за ее пределами.
Новелла относится к 1925 году; я написал ее тотчас после окончания «Волшебной горы» для номера «Нейе дейче рундшау», посвященного пятидесятилетию со дня моего рождения. Но первым литературным плодом моего недавнего супружества был роман «Королевское высочество», многие черты которого характерны для времени его возникновения. Эта попытка в форме романа создать комедию, вместе с тем являвшаяся попыткой заключить пакт со «счастьем», была, после «Будденброков», почти всей критикой объявлена слишком легковесной. Вне сомнения, это было справедливо; однако идейные устремления и воззрения этой рассудочной сказки коренились намного глубже, чем обычно полагали, и не лишены были интуитивной, предощущающей связи с тем, что уже незримо надвигалось. Я не говорю об анализе жизненного уклада членов правящей династии — такому анализу в столь соболезнующе — симпатизирующей форме, пожалуй, можно было подвергнуть лишь созревшее для гибели установление. Но «счастье», о котором шла речь в «Королевском высочестве», разумелось там не так уж пошло и эвдемонистично. Некая проблема решалась в комедийном плане, но это все же была проблема, к тому же глубоко прочувствованная и не надуманная: молодожен фантазировал здесь о возможности синтеза уединения и общности, формы бытия — и его содержания, о примирении сознания, аристократической меланхолией пронизанного, с новыми требованиями, которые уже тогда можно было подвести под формулу «демократии». На его юмористических фантазиях лежала печать личных, «автобиографических» настроений, и в этой игре четкие, тенденциозные заявления совершенно отсутствовали; но что сама игра была не лишена серьезности и что некоторые, почти уже затрагивавшие сферу практической политики мысли оттуда проникли в немецкую действительность 1905 года, — этому мне хотелось бы верить.
Летом мы подолгу жили за городом, в Обераммергау, где я написал значительную часть