самому себе серьезно; нечего противопоставить, кроме того знания, что все то, что мне кажется прекрасным и благородным: дух, искусство, мораль — происходит из серьезного отношения человека к самому себе; кроме того понимания, что все то, чего я достиг, в самомалейших своих составляющих частях, каждой строчкой и каждым оборотом своего дела — как бы мало или велико оно ни было — все это зиждилось и зиждется на том, что я чересчур серьезно относился к самому себе.
Очень близко от добросовестности располагается
Впрочем, все это возможно при определенных условиях. Все это возможно тогда и только тогда, когда человеческое, обнаруженное благодаря литературе, оказывается способно к социальной публичности и оказывается достойно публичности духовной, — во всяком ином случае человеческое, разоблаченное литературой, делается предметом насмешек и скандала. Нужно твердо держаться этого закона, этого критерия. И мне приходится спросить у самого себя: имею ли я право публиковать эти листки, продукт одиночества, которое привыкло быть публичным, переформулируем вопрос: способны ли эти листки на социальную публичность, достойны ли они публичности духовной? — если этого нет, то мне мало поможет то обстоятельство, что я смогу защитить их право на публичность литературную личными, человеческими причинами. Конечно, эти причины надо иметь в виду На целые годы прекратилось мое духовное производство, объявленные заранее работы не появлялись, казалось, я онемел, заболел, исключил себя из жизни. Неужели я не должен был дать отчет моим друзьям, как я провел эти годы? А если речь здесь не должна идти о долге или вине, то, наверное, я могу себе позволить говорить о праве? Потому как в конце?то концов я ведь боролся и отказывался от важных для меня вещей, как бы солоно мне при этом ни приходилось, я пытался пробиться к пониманию иных, столь же важных вещей, пусть даже дилетантскими, не пригодными для этой цели средствами, и было бы вполне по — человечески желать, чтобы все это не совсем «напрасно» вынашивалось, терпелось и делалось в приватном, непубличном одиночестве. Я говорю, что такие основания тоже надо учитывать — пусть бы они и не имели решающего значения. Придется оправдывать опубликованность этих заметок и с духовной стороны; речь идет о том, что у них было духовное право на публичность — и в самом деле я полагаю, что оно было.
Этот труд, в котором есть непосредственность, несдержанность частного письма, все же обладает духовными основами того, что я хочу дать как художник и что принадлежит общественности. Коль скоро это достойно духовной публичности, то пусть эти заметки будут моим отчетом. Время требовало от меня (причем безотлагательно) такого отчета, и время имело на это право. Мне кажется, что перед вами лежит документ, достойный быть признанным и современниками, и даже потомками, хотя бы как некий важный симптом современности, со всем его духовным возбуждением, со всем его рвением говорить сразу обо всех проблемах… Если же я при этом оказался не только плохим мыслителем, но и, разоблачая духовный фундамент моего искусства, разоблачил и само это искусство, то эта двусмысленность тем более не может для меня явиться причиной, из?за которой я бы скрыл эту работу. Истина все равно обнаружится. Я никогда не пытался выглядеть лучше, чем я есть, и не хочу этого делать и впредь ни речами, ни умным молчанием. Я никогда не боялся демонстрировать самого себя. Та воля, которую Руссо выразил в первой фразе своей исповеди; воля, которая казалась тогда новой и неслыханной: «показать своим собратьям одного человека во всей правде его природы»[15]; та воля, которую Руссо называл «беспримерной» и полагал, что она не найдет подражателей, — эта воля стала прирожденным, само собой разумеющимся, основным духовно — художественным этосом столетья, которому я в значительной части принадлежу, — девятнадцатого; над моей жизнью, как и над жизнью многих отпрысков этой исповеднической эпохи, девизом стоят стихи Платена: «Не так уж бледен я, чтоб прибегать к румянам. Узнает мир меня! Прошу простить за это»[16].
Я повторяю: фиксация проблематичного искусства, будь то образ или слова, способна на гражданскую публичность в той мере, в какой она достойна публичности духовной. В этом случае частное личное достоинство останется абсолютно незапятнанным. Я имею в виду человечески — трагический элемент моей книги[17], тот интимный конфликт, которому посвящено всего несколько страниц, но который определяет и окрашивает мои мысли во многих местах книги. Вот именно о нем, как раз о нем я и веду речь, когда говорю, что раскрытие его публике, настолько насколько это возможно, духовно оправдано и тем самым лишено эксгибиционистской мерзости. Потому что этот интимный конфликт разыгрывается в духовной сфере и, стало быть, поэтому, без сомнения, обладает символическим значением в такой степени, что имеет право на публичность, следовательно, он вполне может быть представлен и не сделаться оскорблением. Образованная гражданская публичность, то есть такая, какая может быть сравнима с духовной публичностью, не будет скандализована раскрытием тайны личного, которое достойно духовной публичности и имеет на нее право.
Я сказал, что отбывал