демонизма Фидлера, играл Бетховена, Баха (чаконну, добиваясь от своей скрипки прихотливо — органного звучания), очень приятную сонату Цезаря Франка и еще какие?то цыганские мелодии в придачу. Затем мы были у него в артистической уборной, битком набитой людьми. Он просиял, когда нас увидел. Давнишнее знакомство и давнишняя приязнь друг к другу поддерживались нашими встречами в Мюнхене, Зальцбурге, Цюрихе, Гааге (где мы вместе жили в доме германского посла) и Нью — Йорке. Пятого числа он был у нас на званом обеде и пригласил нас погостить у него на даче вблизи Веве, когда мы, как предполагалось, приедем в Европу. Его уже не было в живых, когда мы вернулись в Швейцарию…
Другим нашим достопамятным гостем был канадский фотограф — художник Карш, тот самый, который создал знаменитый портрет Черчилля с задумчиво — ехидной улыбкой. Черчилль уделил фотографу пять минут, и Карш хвастался, что заставил его на этот срок расстаться с сигарой. У меня он мог устроиться удобнее. Вооружившись мощной осветительной аппаратурой, то и дело вызывавшей короткое замыкание, он работал со мной около двух часов над серией снимков, некоторые из коих, благодаря удачно схваченному «сходству» и пластическим световым эффектам, действительно оказались не только самыми совершенными моими изображениями, но и самыми совершенными фотографиями, какие мне когда?либо случалось видеть. Жаль только, что, позируя, я был тогда в такой скверной форме и что на этих вообще?то несравненных портретах запечатлелись бледность лица и саркастическая «одухотворенность», не очень соответствующие действительности.
Фотографические эксперименты более серьезного рода, рентгеновские снимки моих легких, обнаружили в этом органе какое?то «потемнение», о котором доктор сказал, что за ним полезно было бы наблюдать и впредь. Пока что он рекомендовал мне полечить носоглотку у врача по фамилии Манчик, французского поляка, очень искусного специалиста, каковой и сделал все возможное, чтобы смягчить симптомы, носившие, как это все яснее вырисовывалось, вторичный характер. У меня давно уже, хотя я не до конца в этом себе признавался, во второй половине дня и по вечерам немного повышалась температура; повысилась она и в тот вечер, когда я, закончив ораторию, отправился вместе с братом на концерт чтеца Эрнста Дейча в студию Уорнера. Я уже пропустил одно аналогичное выступление этого выдающегося актера и образцового декламатора и на сей раз никак не мог не принять его сердечного письменного приглашения. На концерте было много знакомых, и я от души радовался этому вечеру, находясь в том особом, полувялом — полуприподнятом состоянии, какое бывает при небольшом жаре. Я поздно лег — и несколько дней не вставал с постели, ибо к ней меня приковало гриппозное заболевание, ежевечерне поднимавшее температуру до 39°. Пенициллиновые таблетки, которые я в течение суток принимал через каждые три часа, не оказали вообще никакого действия. Гораздо больше помогала смесь эмпирина с кодеином. Я много спал, даже днем, и немало читал, главным образом Ницше, ибо лекция о нем должна была быть моей ближайшей работой. Затем наступили дни, проведенные в дремоте и чтении, когда я, несколько оправившись, но при все еще подскакивавшей температуре, начал вставать с постели и только по утрам соблюдал постельный режим. В эти дни в ООН разыгрался кризис из?за Ирана, а также в связи с англо — американским военным союзом — этой черчиллевской затеей, вызвавшей словесную дуэль между ним и Сталиным. Черчилль говорил довольно элегантно, Сталин резко, и, на мой взгляд, оба не были неправы. Впрочем так всегда и бывает, и лишь однажды в жизни, себе в назидание, мне случилось испытать иное. У Гитлера было одно особое качество: он упрощал чувства, вызывая непоколебимое «нет», ясную и смертельную ненависть. Годы борьбы против него были в нравственном отношении благотворной эпохой.
Неопределенное состояние полувыздоровления, осложняемого рецидивами жара, продолжалось. Я стал ненадолго выходить и выезжать из дому, но это не помогало, и как раз мой любимый морской бриз оказывал на меня вредное действие. За чаем я сидел с гостями, но потом жена, качая головой, приносила оставленный наверху термометр, который снова показывал больше 38°, и отправляла меня в постель. Я усердно перечитывал Ницше, особенно его труды начала семидесятых годов, а также «Пользу и вред истории», и делал заметки. Семидесятипятилетие моего брата мы отметили небольшим вечерним приемом, и мне вспоминается наша с ним оживленная беседа о предмете моего доклада. По его желанию за мое лечение взялся тогда доктор Фридрих Розенталь. Применив местное переливание крови и не получив ожидаемого результата, он прописал мне эмпирин с беллергалом, чтобы сбить температуру. Тем временем он затребовал последние рентгеновские снимки легких, и ему открылась ясная картина инфильтрации в правой нижней легочной доле. Он настоятельно рекомендовал обратиться к специалисту; таковым оказался американец, который после осмотра подтвердил заключение доктора Розенталя, предложил сделать бронхоскопическое исследование абсцесса и уже намекнул на необходимость операции. Я был скорее поражен, чем испуган, ибо никогда не ждал никакой опасности со стороны дыхательных органов, да и врачи единодушно заверяли меня, что о туберкулезном процессе не может быть речи. «Это открытие, — писал я, — объясняет многое в моем состоянии последних месяцев. В каких скверных условиях я работал! С другой стороны, этот страшный роман вместе с немецкими горестями наверняка виновен в моем заболевании, которое грипп только активизировал. Лекции откладываются до октября, это дело решенное».
И дневник обрывается.
Быстрым и, кстати сказать, благоприятным развитием дальнейших событий я обязан не кому иному, как моей жене, ибо она, в отличие от всех нас, твердо знала, чего хотела, и делала все, что считала необходимым. Розенталь, из?за моего возраста, был в принципе против операции и даже, щадя меня, против бронхоскопии, о которой американский врач равнодушно сказал, что я оправлюсь от нее через какую?нибудь неделю. Его лечащий коллега, из чисто человеческих чувств, предпочел понадеяться на то, что абсцесс будет ликвидирован самим организмом, в общем?то довольно покладистым, то есть без хирургического вмешательства, тем более что инъекции пенициллина, проделываемые по восьми раз в сутки приглашенной специально для этого медицинской сестрой, давали хорошие результаты. Пенициллин совершенно устранил лихорадку, — в течение всей этой эпопеи она так и не появлялась. Однако мы все понимали, что метод выжидания отнюдь не страхует от величайших неприятностей, и, в то время как доктор медлил, а я, находя это самым удобным, полагался на окружающих, моя жена приняла решение. Она связалась с нашей дочерью Боргезе, жившей в Чикаго, а та — с университетской клиникой «Беллингз госпитэл», где работает один из лучших хирургов Америки доктор Адамс, считающийся особенно опытным специалистом по легочной хирургии. Там было быстро все улажено, здесь, — обеспечены железнодорожное купе и санитарная машина для поездки на вокзал, и не успел я оглянуться, как очутился перед домом, под озабоченными взглядами нашей японской couple[251], Ваттару и Кото, на носилках, которые были тут же помещены в санитарный автомобиль, отличавшийся быстрым и плавным ходом.
В столь непривычных условиях мы добрались до Юнион Стейшн и, пользуясь правом проезда к самому поезду, до нашего bed?room[252], где, лежа в пижаме, под присмотром жены, моей весьма неудобно устроенной сиделки, я провел следующие тридцать шесть часов. Элизабет встретила нас в Чикаго, и там нас опять ждала санитарная машина с носилками на колесиках, носилками, которые вскоре, будучи подняты на лифтах и миновав длинные коридоры «Беллингз госпитэл», доставили меня в заранее приготовленную и, благодаря моей славной девочке, уже украшенную цветами палату. Как ярко запомнились мне, никогда дотоле не сталкивавшемуся с жизнью большой больницы и не имевшему дела с хирургией, все эти первые впечатления, свободно ходившие в обе стороны и не достававшие до пола двери, сквозь которые бесшумно сновали няньки, чтобы измерить температуру, сделать укол, принести болеутоляющую таблетку; незамедлительный приветственный визит лечащих врачей in согроге[253], во главе с самим хирургом, доктором Адамсом, милым, простым и добрым человеком, совершенно лишенным деспотической напыщенности администраторов немецкого стиля, внушающих трепет ассистентам и сестрам; затем его medical advisor[254], терапевт, профессор университета Блох, высокого роста брюнет, родом из Фюрта под Нюрнбергом, как он мне вскоре сообщил по — немецки; далее — специалист по легочным заболеваниям доктор Филиппе, балагур и шутник, и еще двадцатичетырехлетний красавец доктор Карлсон, северянин, «интерн» этой большой клиники, имевший все права на такой пост хотя бы уже благодаря своей великолепной сообразительности и необычайно умелым рукам, — и прочие фигуры в белых халатах. Для начала это были приятные личные впечатления.