записями, ничуть не смущаясь своим соседством с ними, следуют заметки о равномерном продвижении в работе над романом, доведенной к середине июля до XXXVII, фительберговской главы или до поисков материала к этой главе. Образ международного агента, символическая сцена искушения одиночества «миром» были задуманы очень давно, а мысль о том, чтобы заставить говорить только самого забавного искусителя и одними лишь намеками показать реакцию его собеседников, возникла у меня сразу же при подборе материала для подобного разговора. Единственным, чего мне еще не хватало, чего я еще по — настоящему не видел, был самый тип, самый облик этого персонажа; но и в данном пункте я получил помощь, когда пришла пора писать дальше: как?то утром, за кофе в моей спальне, я рассказал жене об этой маленькой, но все?таки затруднительной заботе, напомнившей мне те далекие дни в Больцано, когда мне никак не удавалось найти достаточно яркие краски для мингера Пеперкорна — и снова жена дала мне дельный совет. Какое?то подобие этого образа, сказала она, существует в действительности: стоит мне вспомнить в общих чертах одного нашего старого друга С. Ц., живущего ныне в Нью — Йорке и подвизавшегося некогда в качестве литературнотеатрального агента в Париже (разумеется, совершенно чуждого музыке), как мой «светский человек» обретет более или менее четкие контуры. Отлично! Ну конечно же, это он и был. Как только мне самому это не пришло в голову? Писать с натуры, всячески одухотворяя свою модель, — величайшее удовольствие, а на упреки в несходстве с оригиналом всегда можно ответить так же, как Либерман: «Это больше похоже на вас, чем вы сами!» Отныне в дневнике повторяются записи типа «Работал над XXXVII», «Весь день писал Фительберга», и хотя как раз тогда мне пришлось уделить несколько дней статье, которую в связи с семидесятилетием Бруно Вальтера заказал мне журнал «Мьюзикэл куортерли» и которой я придал форму дружеского письма, тем не менее уже в середине августа, то есть немногим больше, чем через три недели после начала работы, мне удалось закончить эту главу — как?никак утешительный эпизод на вообще?то мрачном фоне повествования и притом весьма удобный для чтения вслух, ибо есть в нем что?то от веселой двусмысленности и театральной броскости сценок с Рико де ла Марлиньером. Из?за этой маленькой характерной роли Лессингу не удалось избежать упрека в националистическом поклепе на французский народ, и так как я всегда считал, что, соблазнившись сценической эффектностью, Лессинг здесь действительно оказался повинен в некоем нравственном легкомыслии, то я должен согласиться, что, несмотря на всю приятную забавность, которую я старался придать своему еврейскому Рико, отнюдь не исключена опасность превратного, антисемитского толкования этого образа. С известной тревогой это было отмечено уже при первом чтении данного раздела в семейном и дружеском кругу, и как ни поразило меня такое замечание, я вынужден был признать его справедливость, тем более что в моем романе имеется еще гнусный Брейзахер, этот хитроумный сеятель великой беды, описание которого тоже дает повод заподозрить меня в юдофобстве. Впрочем, о Брейзахере сказаны такие слова: «Можно ли досадовать на иудейский ум за то, что его чуткая восприимчивость к новому и грядущему сохраняется и в запутанных ситуациях, когда передовое смыкается с реакционным?» А о Фительберге: «Ветхий завет у меня в крови, а это не менее серьезная штука, чем немецкий дух…» Первое наблюдение означает, что мои евреи — всего лишь дети своего времени, такие же, как другие народы, и подчас даже, в силу своей смышлености, наиболее верные его дети. Второе указывает на особую духовную ценность еврейства, признания которой на первый взгляд недостает моему роману, но которой я все?таки в какойто мере наделил даже моего космополита — импресарио. К тому же, если не считать самого рассказчика, Серенуса Цейтблома, да еще матушки Швейгештиль, то разве выведенные в этом романе немцы приятнее, чем изображенные в нем евреи? Ведь в общем же это настоящая кунсткамера диковиннейших созданий отживающей эпохи! Мне, во всяком случае, Фительберг куда милее чистокровно — немецких масок, дискутирующих у Кридвиса о капризах своего времени, и если покамест еще мой роман не назван антинемецким (но даже и антинемецким его уже, пожалуй, скоро кое — где назовут), то пусть не спешат упрекать меня и в антисемитизме…
Теперь, во второй половине августа, когда я принялся писать XXXVIII главу, посвященную скрипичной сонате и беседе у Буллингера о чувственной красоте, — теперь как раз и состоялись упомянутые совещания с Эрикой, которая отдала много времени просмотру машинописного текста, снова уже затребованного миссис Лоу, любовно очищая его от утомительных длиннот, от педантично — тяжелых оборотов, понапрасну затрудняющих переводчиков, но из?за недостатка решительности не убранных мною самим. В разных частях книги, особенно в начальных, пришлось поплатиться уроками многих утр, выслушивая при этом всяческие сомнения моего заботливого критика, ибо, с одной стороны, ей все нравилось и всего было жаль, а с другой стороны, она всетаки находила, что отдельные жертвы пойдут на пользу роману в целом. Наверно, она ожидала, что я буду отстаивать каждую строчку, и теперь удивлялась моей готовности делать купюры — а готовность?то была давняя и только нуждалась в толчке. Мы почти не торговались и не пререкались. «Ладно! Согласен! Долой! Вычеркнем полторы, вычеркнем три страницы! Так будет проще,
XXXVIII глава была сделана за двенадцать дней, и через два дня после ее окончания я начал писать следующую главу, действие которой происходит сначала в Цюрихе и которая вводит фигуру Мари Годо в отныне все более романообразный, то есть нарастающе драматичный роман. В тот вечер вместе с Арльтами, Фритци Массари и Оскаром Карлвейсом мы праздновали день рождения Вальтера у Альмы Малер — Верфель. Нашим подарком юбиляру, готовившемуся к первому послевоенному путешествию в Европу, было собрание сочинений Грильпарцера, предназначенное для библиотеки его, Вальтера, — нового дома в Беверли — Хиллз. После ужина я прочитал собравшимся немецкий текст статьи для «Мьюзикэл куортерли», что очень тронуло моего старого друга, и вручил ему эту рукопись в папке. В конце концов я подарил ему только то, что сам от него получил, ибо моя маленькая работа, по сути, только перефразировала его мемуары, которые, под заголовком «Тема с вариациями», поначалу на английском языке, тогда только что вышли в свет и где он так тепло вспоминает о нашем первом добрососедском знакомстве в мюнхенском Герцогском парке… Вечер прошел очень весело благодаря Карлвейсу, знаменитому «князю Орловскому» в рейнгардтовской постановке «Летучей мыши» — благодаря щедрости его выдающегося комического таланта. У него есть бесценный номер для узкого круга слушателей, имитация венского актера Мозера, этакая выигрышно — бравурная разговорная пьеса продолжительностью около десяти минут, где речь идет главным образом о том, что «Шиллинг находится в Нью — Йорке» и что «в этом?то вся беда». Кто это слышал, тот поймет, что мы смеялись до слез. Трудно передать, как я бываю благодарен за такие дары настоящей «vis comica»[285]. В обществе виртуозного ее обладателя никто не скучает, я во всяком случае всегда ей рад, ибо мое восхищение удачной пародией, комическим мастерством не знает границ, и я никогда не устаю наслаждаться ими. Вот почему я с такой радостью приветствую присутствие Чарли Чаплина в любом «party»[286] . Его мимическое творчество, отличающееся величайшим изяществом и меткостью, сразу же делает его душой общества, и вечер проходит на славу. Чаплина мы в то время тоже часто видели то у Салки Фиртель, то у Флоренса Гомулки, и мне никогда не забыть, например, его рассказа об успехе, выпавшем ему на долю в молодости, его описания поездки из Голливуда в Нью — Йорк, которую он предпринял, еще не осознавши своей огромной славы, описания фантастических ситуаций, вызванных этой безмерной и чудовищной популярностью. То был шедевр наглядно — карикатурного повествования. Не премину, однако, заметить, что этот же гениальный клоун слушал меня с великим вниманием, когда я, в ответ на его