исключительную храбрость. Где же и когда можно было оказать эту беспримерную храбрость, воюя в тылу? Впоследствии я убедился, что георгиевское оружие у офицеров конной артиллерии было нечто вроде батарейного значка и давалось за то, что они, сидя в пехотных окопах, хорошо «корректировали» стрельбу своей батареи. Как это несправедливо и обидно для строевых кавалеристов, и в особенности для пехоты, которая сидит день и ночь в этих самых окопах долгие месяцы и годы, но награждается высокой наградой, как за геройство, только случайно.
Просидев на фольварке до вечера и вдоволь налюбовавшись на стреляющую в полной безопасности от врага лихую батарею, мы здесь же, лёжа на гнилой соломе, получили новое задание. На этот раз я вытянул билетик, назначавший взводу идти для связи между Туземной дивизией и бригадой пластунов, которая наутро должна была атаковать австрийские позиции. Часа три пришлось хлюпать под дождём вдоль фронта к штабу бригады, которая занимала позиции у австрийской деревушки Выгоды. По дороге в темноте мы не заметили мортирную батарею, невидимую в сумерках у придорожных кустов, и эта проклятая батарея, грохнув нам неожиданно прямо в ухо, свалила нам наземь с перепугу двух коней и контузила всех горячим воздухом, совершенно оглушив.
Была кромешная тьма, когда мы въехали в лес, где находился штаб бригады во главе с её командиром генералом Гулыгой. При свете костра виднелись коноводы с конями и небольшая группа начальства в черкесках. Из середины её нёсся чей-то хриплый крик. На мой вопрос, где генерал, один из казаков показал мне по направлению этих воплей, прошептав почтительно: «Це… вин». Спешившись, я подошёл к группе начальства и увидел забавную и любопытную картину. Над ящиком полевого телефона прыгал и сыпал матерщиной маленький и тощий генерал в черкеске. Не зная, в чём дело, его можно было принять за буйно помешанного, так как он орал и ругался с невидимым противником. Кругом почтительно и молча стояли полукругом штабные офицеры − видимо, Гулыга был начальник, шутить не любивший.
Благоразумно дождавшись конца генеральского гнева, я подошёл и представился. Гулыга, обложив напоследок густым матом телефонную трубку, в ответ жалобно пискнувшую, протянул мне руку и буркнул: «Очень рад! Оставайтесь при штабе». Свернувшись, «штаб» через полчаса переехал из леса в деревню, в которой не оказалось целой ни одной хаты. Генерал со своими офицерами расположился в просторном помещении школы, которая не имела крыши. Не претендуя поэтому на ночлег «в комнатах», я предпочёл лечь на крытом крыльце школы, завернувшись в свою универсальную бурку.
Пробуждение было неприятно и очень чувствительно. Генеральские ординарцы, явившиеся утром за приказаниями, наступили мне на ладонь. На свирепую ругань, с которой я обрушился на виновника − огромного казачину, пластун оправдался тем, что принял меня за спящего казака и «не чуяв», что я офицер.
− Да ты ошалел!.. А по казакам разве можно ходить ногами?!
− Та оно, конечно, так, − флегматично согласился пластун.
Генерал, вставший в хорошем настроении, пригласил меня к завтраку, который был накрыт на ящиках во дворе. Пластунские батальоны начали наступление с рассветом, и потому мы выпивали коньяк и закусывали консервами под оглушительный аккомпанемент орудийного и ружейного огня, потрясавшего окрестности. От Мерчуле приехал всадник с приказом мне высылать донесения о ходе наступления каждые полчаса. Расспросив начальника штаба о сообщениях с места боя, я написал первое донесение и, пометив его тремя крестами, отправил в полк.
Часам к восьми утра наша компания увеличилась корнетом Киевского гусарского полка М., приезжавшим для связи с 9-й кавалерийской дивизией, занимавшей позиции по другую сторону пластунов. Он был на выпуск старше меня по Школе, и мы на час занялись общими воспоминаниями. К обеду мы надоели хуже горькой редьки штабным, склонившимся над картой. Бой хотя и разгорался, но пластунские цепи только подходили к Выгоде, а потому, кроме того, что «наступление успешно развивается», нам нечего было доносить нашим нервничающим генералам. К полудню при всей моей фантазии я мог послать только одно донесение о том, что пластуны начали рукопашный бой на окраинах Выгоды. У нас в штабе Туземной бригады полагали об этом иначе, так как неожиданно появился Шенгелай с извещением, что полковник Мерчуле, слыша ураганный огонь у пластунов, нервничает и злится, что я ему не шлю донесений. Оказалось, что два моих конных нарочных заблудились и провозили мой пакет с тремя крестами до самого вечера неизвестно где. Между тем, мимо штаба по улицам тянулись без перерыва санитарные повозки с ранеными и убитыми, брели попарно и в одиночку, опираясь на винтовки, раненые пластуны, бригада несла большие потери, и генерал снова кого-то материл, прыгая над телефонной трубкой.
Сдав Шенгелаю свою беспокойную должность, я на рысях выехал назад в сотню, которую встретил, идущей навстречу. Устроив по случаю встречи привал, мы заинтересовались целой грудой оружия, которую везли на повозке горцы. Оказалось, что оборотистые ингуши во главе с шенгелаевским Чуки успели несколько раз побывать на месте наступления пластунов и запаслись там австрийскими винтовками, карабинами и револьверами. Как я сам, так и все кавказцы были страстными любителями оружия, на которое в полку всегда был большой спрос. Австрийские карабины Манлихера, как равно и их револьверы системы Стоера, ничего особенного не представляли и намного уступали немецкому оружию. Для всадников-ингушей добыча оружия имела чисто коммерческое значение, так как они умудрялись переправлять его на Кавказ в качестве военного груза, где на него имелся большой и вполне понятный спрос. Не раз жандармерия на вокзалах между фронтом и Киевом ловила такие секретные грузы и производила расследование, никогда цели не достигавшее − в дивизии своих в обиду не давали. Имея впоследствии большую коллекцию огнестрельного оружия, вывезенного с войны, я должен признаться, что лучшими карабинами (винтовками, как оружием громоздким и тяжёлым, мы не интересовались) являлись в моё время немецкие системы Маузера, как наиболее удобные в прицеле и точные в стрельбе. Таковые же были и турецкие, так как являлись сработанными той же фабрикой и имели только турецкую надпись. Эти карабины, как показывала практика, были лучшими и для охоты по зверю при условии нарезной пули. Очень легки были японские и мексиканские, бившие на более дальнее расстояние, чем немецкие, но рана, наносимая ими зверю, была слишком лёгкой, ввиду большой силы боя и слишком малого калибра, недаром их пули назывались «человеколюбивые». Наши русские короткие карабины, которыми были вооружены пулемётные команды, к сожалению, оставляли желать лучшего в смысле точности боя, их пули всегда ложились выше цели. Из револьверов и пистолетов военного образца были лучшими «маузер» и «парабеллум», употреблявшиеся в германской авиации.
Постепенно я узнал и привык к людям своего взвода. Народ всё солидный и уже втянувшийся в военную жизнь. Взводный урядник был крупный костистый и носатый старик − ингуш лет 55, но ещё крепкий и жилистый. Он нечто вроде мусульманского религиозного начётчика и потому очень уважаем всадниками. К военным опасностям он невозмутимо равнодушен, но не потому, что храбр, а потому, что твёрдо знает, что убит быть не может, так как… он «заговорен от пуль». Сам он об этом не говорит, но все всадники сотни знают, что он был когда-то подвергнут заговору знаменитым колдуном на каком-то горном озере в Чечне и теперь совершенно неуязвим для пуль и снарядов, уж не говоря о таких пустяках, как штык или сабля.
Как офицер и самолюбивый юнец, я считал своим долгом везде и всегда быть впереди взвода при наступлении и позади при отходе, это было принято, как аксиома, в полку среди молодёжи. Однако у себя во взводе при осуществлении этой традиции я наталкивался всякий раз на молчаливое, но упорное противодействие взводного. Оспаривая у меня право опасности, старик руководствовался отнюдь не самолюбием или самопожертвованием, а исключительно практическими соображениями. Меня и любого всадника взвода могли убить, он же сам ровно ничем не рисковал. Эта твёрдокаменная вера в собственную неуязвимость меня одновременно и злила, и вызывала легкую зависть. Ведь только подумать, что только можно было наделать на войне при такой уверенности в собственной безопасности по части геройства, которое так культивировалось среди полковой молодёжи.
Однажды, находясь в сторожевом охранении на берегу Днестра, я со взводом должен был на ночь занять небольшой сторожевой окопчик у самой воды, предназначенный для секретов. Собственно, здесь было место для двух человек, остальные же люди взвода должны были обыкновенно находиться на полгоре в зарослях ивняка и кукурузы. Однако у нас в эту ночь были сведения о предполагавшейся переправе противника, а темень была такая, что я, опасаясь за переправу, посадил сюда весь взвод.
Обнаружили ли мы своё пребывание разговором, далеко слышным по воде, или австрийцы в эту ночь тоже чего-то нервничали, но только неприятельские секреты к полночи стали постреливать, причём,