больна. Она не только панически боялась выстрелов, что было понятно после пережитой ею трагедии, но кроме этого совершенно не выносила темноты, среди которой ей, вероятно, мерещились призраки. Оставшись одна в тёмной комнате, она приходила в дикий ужас и начиняла выть самым ужасным образом. Это, несомненно, имело связь с убийством её прежних хозяев, но для меня было совершенно непонятно. Что видела во мраке двух жутких ночей бедная Трильби среди трупов, знала она одна…
Бедный пёс прожил у нас недолго. Боясь одиночества, она постоянно ходила за мной по пятам. Однажды, пробуя на пограничном посту новый пулемёт, я совершенно не обратил внимания на то, что из дому со мной пришла не выносившая выстрелов Трильби. При первой очереди из пулемёта она подпрыгнула, завизжала и в диком ужасе бросилась в лес. Назад она уже не вернулась, вероятно, бедную больную собаку порвал в горах какой-нибудь зверь или она сама в своём слепом беге сорвалась в пропасть.
После взятия Добровольческой армией Новороссийска командованием была назначена специальная следственная комиссия для расследования дела о потоплении в Новороссийском порту военных судов Черноморского флота. Комиссия работала несколько месяцев, но настоящих виновников этого тёмного дела так до конца и не выяснила; уж очень много вокруг этого было замешано разнообразных людей и интересов.
В общих же чертах дело сводилось к следующему. Когда в самом конце 1917 года Новороссийску стали угрожать немцы, пьяную и разнузданную матросню, владевшую в это время эскадрой, стали агитировать со всех сторон всевозможные тайные и явные агенты, большевистские, немецкие и английские. В результате этой агитации, после раздачи матросам каких-то тёмных денег и бесконечных митинговых ораний, моряки разделились на две части: одни стояли за то, чтобы отвести суда в Севастополь и не сдавать их немцам, другие за то, чтобы во избежание захвата врагами кораблей в Новороссийске затопить их собственными руками. Как водится на революционных митингах, обе стороны ни до чего не договорились, и каждая поступила по-своему. Часть флота ушла в Крым, а другая во главе с дредноутом «Свободная Россия» была взорвана и затоплена своими командами на внешнем рейде. До самых последних дней Добровольческой армии, т.е. до середины марта 1920 года, в Новороссийске со дна моря против Кабардинки торчали мачты погибших миноносцев и в воде были видны их трубы. От огромного дредноута не оставалось и этого, он был взорван на большой глубине против маяка Дооб.
До новороссийского периода Добровольческая армия в буквальном смысле была «бедным рыцарем», и материальная её часть была более чем не обеспечена. Что касалось вопроса фуража и людского довольствия, дело пока что улаживалось в этот период тем, что армия шла походом по Донской и Кубанской областям, в которых казачество, сытое и обеспеченное, будучи бесконечно благодарным добровольцам за избавление от большевиков, снабжало и питало армию бесплатно и очень охотно, категорически отказываясь брать за это плату. Для таких обширных и богатых областей содержать маленькую армию, представлявшую собой по численности едва бригаду мирного времени, и не представляло никаких трудностей.
Зато в отношении обмундирования нам приходилось туго. Одежда и обувь в походе буквально горели, а купить новые вещи было и негде и не на что; жалования мы тогда не получали вплоть до Новороссийска. Поэтому единственным источником приобретения боеприпасов и одежды для нас являлся противник, т.е. красногвардейские части, с которыми мы вели войну. После взятия Екатеринодара, а затем Новороссийска, красные стали для нас не только интендантами, но и своего рода кассой, из которой при известной удаче можно было заполучить очень хороший куш. Зажатая в это время между морем и горами, Таманская армия агонизировала, и в первую голову из неё, как всегда, стали спасаться еврейские комиссары с награбленными во время революции и гражданской войны богатствами. Те деньги, которые мы захватили в Новороссийске на пленных комиссарах, пришлись как нельзя более ко времени, так как к этому моменту многие мои однополчане успели до того обноситься, что напоминали собой форменных оборванцев.
Я чувствовал себя очень неловко в день взятия города, когда толпа жителей, состоявшая наполовину из молодых женщин, устроила нам на площади овацию с поднесением цветов. Конфуз мой был вполне законным, так как на мне была исправна только одна штанина, половина же другой погибла безвозвратно на каком-то плетне в станице Крымской во время сутолоки боя. Приблизительно в таком же малоприличном для воинов и победителей виде были и остальные, и в особенности некий развесёлый вольнопер граф Шиле, гулявший буквально в одних подштанниках. Впрочем, этот последний имел слишком своеобразную точку зрения на современную жизнь и о своём внешнем виде не особенно беспокоился. Во время уличного боя в день взятия Новороссийска ему попался в руки на редкость питательный комиссар, удиравший с чемоданом, в котором оказалось девять миллионов рублей в царских бумажках, тогда ещё полноценных. Шиле, немедленно пустив комиссара «в расход», добытыми миллионами распорядился весьма оригинально, а именно, совместно с приятелями пропил их до последней копейки за неделю стоянки нашей в Новороссийске. Когда, выступая из Новороссийска, я заметил графу, что ему следовало бы вместо пьянства на пропитые деньги прилично одеться, он не без пафоса ответил: «Как дворянин, я считаю позорным для себя воспользоваться этими грязными деньгами, другое дело... их пропить!..» Надо правду сказать, в этой гомерической пьянке, устроенной на деньги погибшего позорно комиссара, принимал участие, кроме Шиле, и почти весь остальной эскадрон, причём пили то, что было под рукой в городе, а именно где-то разысканное французское шампанское, которое закусывали шоколадными конфетами, стоившими в то время, конечно, безумные деньги. Меня от этого благородного времяпрепровождения тошнило потом дня три.
Принял нас Новороссийск весьма радушно и расквартировал лучше не надо. Нам, офицерам и двум вольноопределяющимся третьего эскадрона, пришлось поместиться в доме очень милого и гостеприимного старика-поляка Якубовича, одного из старых пионеров и колонизаторов Черноморья. Он был один из руководителей и совладельцев винного кооператива «Мысхако», имевшего в окрестностях города большие виноградники. Он много и интересно рассказывал нам о жизни Черноморья под властью матросской республики. Сам Якубович от красной власти пострадал мало, так как считался «иностранцем», но материально большевики его, как и всех, сильно хлопнули по карману, так как сторожа кооператива и соседних с ними дач захватили имение и виноградники в свою собственность, и «Мысхако», или, вернее, его погреба, стали любимым местопребыванием местных матросских властей.
Якубович хорошо знал моего деда и отца, которые также были пионерами по колонизации края, и потому особенно хорошо ко мне относился. Ночевали мы у него в доме, располагаясь на перинах прямо на полу, а то и просто на пушистых коврах его гостиной.
В первый же вечер занятия нами Новороссийска мне пришлось, к сожалению, стать свидетелем одного происшествия, которое впервые заставило многих задуматься над целесообразностью официального «непредрешенства» Добровольческой армии, которое могло явиться впоследствии причиной многих недоразумений, и, в сущности, скрывало за собой политическую безыдейность нашей борьбы.
Случилось это так. В городском саду шло оживлённое гуляние, в котором принимали участие как представители вошедших в город добровольческих частей, так и гражданское население. На открытой летней сцене играл оркестр духовой музыки из моряков, а сам сад, как и прилегающие к нему улицы, был переполнен публикой, находившейся в приподнято-радостном настроении.
Среди военных преобладали чины офицерского конного полка и кубанские стрелки, которые вошли в Новороссийск через два часа после нас. После всяких вальсов и полек, сыгранных оркестром, кем-то из сидевших у сцены офицеров музыкантам был заказан национальный гимн. При первых его звуках вся толпа, наполнявшая сад и прилегавшие улицы, поднялась на ноги и замерла в благоговейной тишине, которая сменилась чисто стихийно громовым «ура» и рукоплесканиями, громом прокатившимися над городом.
Не успела стихнуть эта чистосердечная монархическая демонстрация натерпевшихся под большевиками людей, как у ворот сада начался шум и крик. Оказалось, что полупьяный есаул кубанец, несмотря на уговоры товарищей, требовал от музыкантов, в виде протеста против царского гимна, исполнить «Марсельезу». Вырываясь из рук товарищей, есаул кричал на весь сад: «Пусть!.. Наплевать!.. Я желаю, я требую!»
Капельмейстер, замерший в нерешительности с палочкой в руках, как гусь, поворачивал голову то вправо, то влево, и наконец приняв решение, взмахнул рукой, оркестр послушно грянул первые такты «Марсельезы». Публика, в большинстве своём в музыке неискушенная, не обратила особого внимания на