известным злорадством на новом месте и затаённой мыслью: «А ну, посмотрим, как ты себя здесь покажешь! Это тебе не Омск». Поначалу Естифеев, ярко-рыжий приземистый парень, пока не применился к новым преподавателям, учился средне, что, конечно, вызвало известное злорадство в классе, но как человек с характером и энергичный скоро справился с местными условиями и к концу года выдвинулся на место первого ученика, к посрамлению всех скептиков и злорадствующих.
Упомянув о среднем балле, считаю нужным объяснить его смысл и значение. В кадетских корпусах успехи каждого кадета определяются следующим способом. Четвертные баллы каждого по всем предметам складываются в общую сумму, которая делится на число предметов. Полученное число и составляет «средний балл», согласно которому кадет и занимает место в классе по успехам. Кадеты, имеющие один или больше неудовлетворительных баллов, т.е. меньше 6, считаются ниже всех своих товарищей, не имеющих таковых, какой бы средний балл у них не был. Кадет, не имеющий ни одной пятёрки и обладающий средним баллом 7, считается по успехам выше стоящим того, который имеет 10 в среднем, но с одной пятёркой по какому-нибудь предмету. Двенадцать в среднем на моей памяти никто и никогда из кадет не имел, хотя теоретически, конечно, это было возможно. При системе среднего балла все предметы, проходимые в корпусе, имели одинаково важное значение, и зачастую прекрасный ученик, но плохой рисовальщик, имевший по рисованию 6 или 7, портил этим себе все успехи. Большинство кадет имело в среднем 7 с половиною или 8-9, выше имевшие были уже унтер-офицерами и считались хорошими учениками.
Кроме обязательных церковных стояний, которых я не выносил, не терпел я ещё уроков танцев, к которым с детства почему-то имел отвращение, сохранив его и до седых волос. Особо нудными были эти уроки потому, что кадеты на них танцевали друг с другом, как институтки выражались, «шерочка с машерочкой», что имело очень нелепый вид. Обыкновенно на этих уроках кадеты, если отсутствовал отделенный офицер, кроме двух-трёх любителей, просто баловались, выкидывая всякие козлиные прыжки и колена. Учителем танцев был штатский господин, отставной балетмейстер, которого мы, конечно, и в грош не ставили. Его сопровождал на уроки скрипач, крохотный господин с выпученными глазами и тончайшими тараканьими усами, про которого малыши рассказывали, что он оживший покойник.
Однажды вскоре после Рождества нашу вторую роту в неурочный час перед вечерними занятиями выстроили в ротной зале. Тут же у правого фланга стоял и корпусной оркестр, что было совсем необычайно. Все отделенные офицеры оказались налицо и стали в строй вместе с ротой. После команды «смирно» из дежурной комнаты появился торжественно полковник Анохин и, поздоровавшись с кадетами, обратился к нам с речью. Речь эта, не отличавшаяся красочностью, но замечательная по военной краткости, состояла из нескольких фраз. Пуп открыл нам давно известные истины, согласно которым заслуги награждаются, а проступки караются, после чего им был вызван из строя кадетик четвёртого класса, приговорённый педагогическим советом к «снятию погон». Наказание это в корпусе практиковалось редко и полагалось за проступки весьма предосудительные. Вызванный заранее каптенармус с огромными ножницами после объявления преступнику приговора немедленно срезал с него погоны, и обесчещенный таким образом младенец был поставлен на левый фланг роты, где он и должен был оставаться впредь до отбытия им срока наказания.
После этой экзекуции ротный командир сделал многозначительную паузу, отступил на два шага назад и, выпятив колесом грудь, торжественным тоном произнес: «Кадет Греков! Два шага марш!» Из строя вышел и остановился перед Анохиным маленький кадет-блондин. «А теперь, господа, – не спадая всё с того же торжественного тона, продолжал Анохин, – вместо товарища вашего, совершившего позорный поступок и наказанного тяжким для всякого военного человека наказанием, вы видите перед собой благородного кадета, совершившего героический поступок и спасшего с опасностью для собственной жизни своего ближнего. Сегодня я получил от Черкасского окружного атамана Войска Донского официальное письмо, в котором он меня извещает, что кадет Греков, во время своего отпуска на Рождество, спас в станице Старочеркасской провалившегося под лёд мальчика. В воздаяние за этот геройский поступок кадет Греков всемилостивейше награждён государем императором медалью за спасение погибающих на Владимирской ленте». Закончив речь, Анохин вынул из кармана медаль и приколол её к груди красного от смущения Грекова, обняв его и поцеловав. «А теперь ура в честь вашего товарища-героя!» Рота оглушительно и с искренним подъёмом заревела «ура!», оркестр заиграл туш, офицеры взяли под козырёк, а бедный маленький Греков, с медалью на груди и красный как рак от смущения, не знал, куда ему деваться.
Не успел дежурный офицер скомандовать роте разойтись, как сотни рук подняли Грекова и полковника Анохина вверх и по старому обычаю стали качать до одури под оглушительное и на этот раз уже не официальное «ура!». Услышав радостные крики, из других рот прибежали любопытные и, узнав в чём дело, помчались домой с новостью. Через пять минут все четыре роты корпуса загремели оглушительным «ура!». Этой стихийной и благородной радости за своего товарища, несмотря на то, что её выражение выходило из всех рамок корпусного распорядка, никто из улыбающихся офицеров не мешал. За ужином в столовой, куда собрался весь корпус, оглушительное «ура!» восьмисот глоток снова приветствовало не знавшего, куда девать глаза, Грекова.
Вскоре после Святок в Воронеж неожиданно приехал по делам отец с Марией Васильевной и взял меня в отпуск на два дня. Остановились они в Центральной гостинице, где много лет назад мы жили с мамой и братом, когда Коля держал экзамен в корпус. Гостиница эта была лучшей в городе и потому посещалась почти исключительно только приезжающими в город помещиками и военными. В ней был ресторан и прекрасная кухня, что для меня было самое главное, так как после шести месяцев пребывания в корпусе, вместе с другими специфическими кадетскими чертами, я приобрёл и чисто волчий аппетит. Старики мои очень этим забавлялись и дивились, как я, деревенский дичок, так скоро изменился до неузнаваемости, сменив свой вид деревенского вахлака на лихой «воинский вид».
На Масленицу в корпусе подавали блины, которые по сравнению с домашними показались мне ужасными. Это были серые толстые лепёшки, которых съесть пару было настоящим геройством. Однако среди кадет старших классов оказались не только любители, но и даже знаменитые в своей среде «
Кончилась Масленица, и потянулись скучные дни Великого поста, составлявшие для меня сплошное мучение за все четыре года пребывания в корпусе. Поступив в корпус юношей 16 лет с уже установившимися привычками и вкусами, я в рот не брал ничего, приготовленного на постном масле, на котором готовилась для кадет вся пища семь недель поста. Приходилось волей-неволей жить только чаем и чёрным хлебом, отчего буквально подтягивало живот и кружилась голова.
Перед Пасхой кончалось второе учебное полугодие, а после праздников должны были начаться переходные экзамены. На наше счастье, в Главном управлении военно-учебных заведений шли большие перемены, готовились реформы, и экзамены в этот переходный период для пятого класса были отменены. Год кончался для меня благополучно, в среднем набиралось около восьми баллов, что для меня было совершенно достаточно, но мало для отца, который во что бы то ни стало желал, чтобы я шёл по его дороге, т.е. окончив корпус, шёл в инженерное училище и академию. Такая перспектива не только меня не прельщала, а прямо приводила в ужас от одной мысли посвятить всю свою жизнь общению с ненавистной математикой.
Весна 1911 года, как и всегда в Воронеже, наступила чудесная. Набухли и распустились душистые почки белой акации и черёмухи в садах корпуса. В чистом весеннем воздухе по голубому небу к задонским степям потянулись косяки перелётной птицы. Ночью в отрытые окна спальни врывались глухие крики уток и гусей, летящих к родным местам. На строевых занятиях на плацу я тоскливо следил глазами за тем, как высоко над городом в синеве неба тянут треугольники журавлиных стай. Нестерпимой болью дёргали журавлиные крики струны моего охотничьего сердца многоголосым тоскующим призывом вольной птицы. Воля!.. Какой привлекательной и заманчивой казалась она мне весной, взаперти в тесных стенах корпуса! В эти последние дни занятий перед Пасхой я делался душевнобольным, тосковал по воле, по лугам и полям, таким зелёным теперь и душистым. Ночью, ворочаясь в кровати и вдыхая одуряющий запах белой акации,