котором я в юности провёл несколько счастливых месяцев.
В наше время гибели всего святого и чистого особенно дороги близкие сердцу каждого человека воспоминания прежних счастливых годов, когда время изгладило из памяти всё неприятное, оставив в ней лишь светлое и хорошее. Не будем поэтому критиковать в пустой след прошлое, ибо всякой вещи своё время под солнцем, но пожалеть о том, что близко и мило в нашем прошлом, и понятно, и простительно, и кто, подобно мне, уже пережил лучшие годы жизни, тот не осудит за это пристрастие к старому. В этой главе воспоминаний, написанной тогда, когда навсегда отошла в прошлое былая жизнь русской конницы с её красочным бытом, рыцарским духом и традициями, я хочу помянуть тёплым словом нашу старую Школу и вспомнить время, которое никогда не вернётся.
Офицерский состав кавалерийских полков царской армии в своём подавляющем большинстве принадлежал к среднему помещичьему классу и состоял из поколения в поколение почти из одних и тех же фамилий, служивших по традиции в одних и тех же полках. Нормальным образованием кавалерийского офицера были кадетский корпус и кавалерийское училище. К этой среде принадлежала и моя семья, почему поступление в Школу для меня было заранее предрешено и отнюдь не являлось случайным, а лишь заранее известным периодом учебных лет. Между тем, странное дело, о кадетском корпусе, в котором пришлось мне провести четыре года, у меня не сохранилось ни особенно тёплых воспоминаний, ни впечатлений, в то время как недолгое пребывание в юнкерах Школы до сих пор мне представляется длинным рядом светлых и беззаботных дней. И это тем более странно, что в корпусе отношение к нам начальства было всегда полуотеческим, в то время как Школа, в лице своего офицерства и старшего курса, относилась к нам не как к безусым юношам, а как к военным рядового звания.
Это пристрастие к училищу отнюдь не явление субъективное, а разделяется вместе со мной всеми кавалеристами, с которыми мне приходилось беседовать на эту тему. Очень неприятное чувство поэтому вызывают в душе всякого старого кавалериста рассуждения о «цукании» и традициях училищно- кавалерийской среды со стороны лиц, совершенно с этим вопросом незнакомых и посторонних быту кавалерии. В русской литературе характерным произведением подобных легкомысленных и необоснованных суждений является роман Куприна «Юнкера». По своей психологии господин Куприн вообще писатель глубоко штатский, лучшим доказательством чего служит то, что он не ужился в рядах армии, а потому не ему, конечно, понять дух и быт кавалерийской школы, её традиций и их глубокого смысла.
«В Александровском пехотном училище, − пишет он в своём романе, − не было даже и следов того, что в других военных школах, особенно в привилегированных, как например, в Николаевском кавалерийском училище, называется «цуком» и состоит в грубом, деспотическом и унизительном обращении старшего курса с младшим. Дурацкий обычай, перенятый когда-то у немецких буршей и обратившийся на русской чернозёмной почве в тупое, злобное и бесстыдное издевательство». Приведённая здесь цитата совершенно нелепа, и написавший её Куприн, вероятно, и сам не подозревал, как далёк он был от истины.
Да, Николаевское кавалерийское училище было привилегированным училищем, туда допускались юнкера только с законченным средним образованием и только дворянского происхождения, и жило оно своим особым строгим и замкнутым бытом, не похожим на жизнь других военных училищ. Руководился и определялся этот быт, как и вся жизнь Школы, своими традициями и старыми обычаями. Но традиции эти были свои кровные, не извне и не чужие, а выработанные особыми требованиями кавалерийской жизни и службы и потому являвшиеся обязательными для всех и не допускавшими никаких исключений. Хочешь быть юнкером Школы, живи и исполняй как все, не хочешь, считай себя выбывшим. Строго, но справедливо. Нелишним будет сказать здесь, что своеобразные обычаи, традиции и даже цук существовали и существуют до сих пор во всех старых военных школах, не исключая высших, во всех государствах Европы. Обычаи, иногда очень грубые и гораздо более дикие, чем в России, существуют в военных школах Соединенных Штатов, в знаменитой французской школе Сен-Сир, уж не говоря об английских военных училищах, из которых они перенесены даже в полки гвардии. Кто читал записки генерала Деникина, тот, вероятно, был поражён тем, что в культурной и демократической Англии в гвардейских полках провинившихся офицеров товарищи наказывают бильярдными киями.
В нашей Школе, наоборот, грубость в словах, уж не говоря о поступках, была вещь совершенно не допустимая и преследовалась она обычаями и традициями безжалостно. Где брали начало эти неписаные законы, в каких тайниках и глубинах затерялись часы их зачатия – Господь их знает, только блюлись эти традиции ревностно и неукоснительно и были живучи и крепки, как запах нафталина в казённом цейхгаузе. Много в них было, быть может, жестокого и нелепого, ещё больше забавного, но цель их под всем этим была несомненная, и многие, казалось бы, странные вещи имели в действительности за собой большой здравый смысл, хотя и хорошо скрытый. Но было немало и такого, что вспоминается до сей поры с тёплым и хорошим чувством. Была огромная спайка, туговатая, но прочная, яркая и совершенно не похожая на другие. Без этого быта, без традиций, без своего собственного кавалерийского жаргона я Школу себе и представить не могу. Не «тупое и злобное издевательство», как пишет Куприн, а чудесное и весёлое время вспоминаю я в бытность мою юнкером «Славной школы» в дни, когда существовали в ней старые традиции, игравшие в жизни николаевских юнкеров несравненно более значительную роль, чем печатная инструкция училищного общежития.
Теперь это прошло и былью поросло, как проходит в жизни и хорошее, и плохое…
Долговязую одинокую фигуру, одетую в помятую кадетскую шинель, остановившуюся перед стеклянным подъездом Школы, охватила невольная жуть и сомнения перед неизвестным будущим. Гожусь ли я для трудной жизни кавалерийского юнкера? Выдержу ли высокую марку «Славной школы» в шкуре бедного и бесправного «сугубца», о многострадальной жизни которых было столько рассказов среди нашей кадетской братии?
Отступать было поздно и недостойно. Стукнула входная дверь, звякнул колокольчик, и я, не чувствуя под собой ног, уже стоял в вестибюле Школы – гнезде и колыбели русской конницы, откуда вылетело столько славных птенцов. Широкий темноватый вестибюль, много меньше и скромнее нашего корпусного, уходящая куда-то вверх в два марша мраморная лестница. Под ней большая стеклянная дверь в пустую залу. Держа в руке чемодан, я нерешительно остановился на месте, не зная, куда идти дальше.
− Здравия желаю, господин корнет, – раздался вдруг сзади негромкий и солидный бас.
Я обернулся на это странное приветствие и оказался перед высоким представительным швейцаром, появившимся в полумраке петербургского утра откуда-то сбоку.
− Здравствуй!
− Дозвольте штычок ваш, а то с им наверх нельзя-с, господа корнеты обижаться будут и вам-с неприятности ожидаются, – тихим, но многозначительным тоном объяснил швейцар. – А чемоданчик возьмите наверх. Это у нас так тоже полагается – традиция-с.
Как я потом узнал, прислуга Школы вся поголовно знала и строго соблюдала все неписаные законы заведения, и теперь на пороге новой жизни швейцар училища первый посвящал меня в тайны и обычаи Школы. Впоследствии я убедился, что совет швейцара на первых шагах моей юнкерской жизни был как нельзя более кстати и избавил меня от больших неприятностей. «Штычок», который я, как кадет, носил на поясе в виде холодного оружия, был в глазах юнкеров Школы символом пехотного звания и появляться с ним среди таких отъявленных кавалеристов была бы непростительная дерзость со стороны «молодого», которая вызвала бы со стороны старшего курса немедленное наказание.
Старший курс училища именовал себя «корнетами» и «офицерством», и в их полную власть и распоряжение я немедленно поступал, переступив порог Школы, как и все другие мои «сугубые товарищи», т.е. юнкера младшего курса. Именем «корнет» со стороны прислуги училища награждались вообще все юнкера училища независимо от курса, как назвал меня, например, швейцар в то время, когда я ещё не вошел даже в помещение Школы и был одет в кадетскую форму.
Сняв штык и для более свободных движений и шинель, я с чемоданом в руках направился было к лестнице, ведущей наверх, как вдруг невидимый, но очень свирепый голос заорал сверху, едва я ступил на первую ступень лестницы:
– Куд-да! Назад, молодой, назад!
Я беспомощно остановился и оглянулся. Мой покровитель швейцар многозначительно показывал мне пальцем на другую лестницу.
– Корнетская лестница для господ юнкарей старшего курса, – донёсся до меня его осторожный