— Только. Тоже случай. Я был принят, как потом понял, потому что из Сибири, из Омска. В знак благодарности, что ли, Омску за приём в эвакуации. За отношение душевное. Я ведь провалился в училищах Малого театра, МХАТа…
— А в какой-нибудь другой институт не попробовали, не театральный?
— Я до этого в Омске проучился два года в театральной студии. Хлебнул уже этого…
— Запахов кулис вдохнули?
— К тому же ничего другого делать я не умел.
Тёмно-серый авианосец 6-го флота США в Неаполитанском заливе выглядел подобно вставному стальному зубу во рту умопомрачительно улыбающейся итальянской кинозвезды типа Софи Лорен. Но с палубы молодые весёлые ребята, в основном темнокожие, высоченные, накачанные, выкрикивали какие-то приветствия, махали нам руками, а один, встав на руки, даже ногами, когда авианосец шёл навстречу, на выход из залива.
— Вы как-то рассказывали, что попали в школу лётчиков-истребителей. В сорок пятом году. Но война закончилась. И всё-таки, возвращаясь к теме, не было чувства, что очень важное что-то, великое, эпохальное прошло мимо, вы в нём не участвовали? Вы же учились с фронтовиками — не хотелось на них походить? Ну, например, залихватски курить «Казбек» или принимать на грудь положенные наркомовские сто, а то и триста граммов?
— Да, мои ровесники, 1927 года, многие остались в живых, потому что на нас война и закончилась. Родись я на год, на полгода раньше, попал бы на войну и вполне мог не вернуться. С запада страны некоторые мои одногодки успели повоевать, восемнадцатилетними Берлин брали. У нас в Сибири не призывали, но двести человек почему-то направили в Омск. Плыли мы на грузопассажирском пароходе «Урал», в ужасных, помню, условиях, в холоде. Ты вот про женщин всё спрашиваешь…
— Не всё, — возразил я.
— Там, между прочим, была такая история. Мы с моим приятелем Андреем жили на бочке, это было там наше единственное жизненное пространство. А напротив нас на угле примостились ребятишки, которые плыли из Тобольска, из ремесленных училищ. Сопровождала их такая ядрёная пышная девка. И мастер, усатый, с цепочкой. Он всё к девке прилаживался. А мы с Андреем по очереди спали на нашей бочке. Усатый, видимо, надоел девахе, она подмигивает мне так шало и говорит: хочешь, паренёк, со мной здесь поспать? Я говорю: хочу. А так как я трое суток почти не спал, то уснул, как только лёг и возле неё пригрелся. Наутро, едва глаза продрал, понял, что поступил неправильно: бабьё, а все ведь без мужиков, солидарность бабья, отовсюду с таким презрением на меня смотрело, мол, эх, с такой бабой лежал, чудачок ты, парень, на букву «эм»!..
— В самом деле хороша была?
— Хороша! — сказал Ульянов, глядя на набережную, по которой неторопливо дефилировали неаполитанки и полуодетые приезжие курортницы. — Крепкая такая молодая красивая сибирячка. Кровь с молоком.
— Отвратительная, заметил кто-то из великих, то ли Бунин, то ли Набоков, смесь.
— Да? Может быть.
— Упущенные возможности… Много их было в вашей жизни?
— Бывали. В Омске были и более близкие связи, разочарования… А ту девку не забуду. Так вот, прибыли мы на место, нам сообщили, что мы направляемся в школу лётчиков-истребителей. Там, под Омском, много было подобных школ…
Американский авианосец застыл на горизонте, на выходе из Неаполитанского залива. Один за другим с его палубы взвились три реактивных самолёта и скрылись за облаками. Казалось, необходимости для взлётов не было: хорохорился, выпендривался американец перед нашей полнотелой женственной белоснежной, под красным флагом (действительно, кровь с молоком) красавицей «Белоруссией», привлёкшей всеобщее внимание в легендарном заливе.
— И что же в Омской школе истребителей, куда вас направили?
— Проверили. Помню, пугали, что в коридоре пол под тобой вдруг проваливается, ты падаешь — и сразу пульс измеряют. Вестибулярный аппарат на специальном вращающемся кресле проверили. Короче, пятьдесят человек отобрали. Меня в том числе. И вдруг произошло что-то, не знаю, потому что, по сути, человек сам не решает ничего, как погибло к тому времени уже двадцать пять — тридцать миллионов, так и ещё столько могло погибнуть, — но распустили нас по домам. До особого какого-то распоряжения. И потом уже у меня была «бронь». А одногодков моих, которые не прошли испытания, вскоре призвали в конвойные войска: когда гнали на север, на восток немцев, бандеровцев, власовцев, просто побывавших в плену, они их конвоировали с собаками и охраняли в лагерях.
— Вот подкачал бы вестибулярный аппарат, стали бы и вы конвоиром — озлобились бы, Михаил Александрович, ожесточились. И так-то к вам порой не подступишься…
— Миновала меня чаша сия. Судьба.
Кстати, о судьбе. Пока швартовались, я вспомнил морозную зиму. Её сравнивали с зимой 1941-го, когда немецкие войска стояли под Москвой. В морозной дымке потрескивали заиндевелые ветви тополей. Падали обледеневшими комочками воробьи с проводов. Даже занятия в школе на несколько дней были отменены. А у нас в кинотеатре «Прогресс» на Ломоносовском проспекте как ни в чём не бывало крутили безумно смешной итальянский фильм «Операция „Святой Януарий“». Нам, отрокам, всё в нём казалось завораживающим. Красивая, высокая американская пара (он — голубоглазый атлет с квадратной челюстью, она — пышногрудая, длинноногая блондинка) прилетает в Неаполь, чтобы с помощью великого неаполитанского мошенника по прозвищу Дуду (энергия в чёрно-карих глазах, идеальный пробор, нить усиков над саркастически-чувственным ртом, массивная золотая цепь на мужественной волосатой груди) выкрасть из храма Святого Януария несметные драгоценности. Я посмотрел этот фильм раз десять, хотя целиком — ни разу. Потому как «детям до шестнадцати» на «Операцию» вход был воспрещён. Да и деньги в нашей хулиганской компании если заводились, то неизменно торжествовал дворовый постулат: «Лучшее кино — это вино!» Скидывались, направлялись в гастроном напротив — за самым дешёвым портвейном. Распивали, как правило, «из горла» у голубятни за «Прогрессом», а в стужу — в ближайшем подъезде. И затем «прорывались» в кинотеатр — через двери, служившие выходом, которые нередко открывались задолго до окончания сеанса; садились на свободные места, а если не было — на ступени лесенки, ведущей на сцену, и смотрели, задрав подбородки, на заграничную жизнь на огромном экране — пальмы, лимузины, сверкающие рекламы… Дух захватывало, когда Дуду в коротком халате, закинув в кресле ногу на ногу, как бы невзначай демонстрировал свои мужские достоинства явившейся к нему на террасу над Неаполем американке или когда она просила после вечеринки помочь ей расстегнуть обтягивающее искрящееся вечернее платье с декольте и разрезом до бедра, взбивала подушки, непринуждённо интересуясь, на какой стороне кровати предпочитают спать неаполитанцы… Стоит ли говорить, какие желания будили в нас этот, как и другие итальянские и французские фильмы «до шестнадцати», шедшие в «Прогрессе»…
И вот однажды в понедельник (я хорошо помню этот вечер, когда кто-то принёс в подъезд шмат дури, и я впервые в жизни затянулся пару-тройку раз «косячком») мы зашли через «выход» на последний сеанс — но демонстрировался уже не «Святой Януарий», а какой-то исторический фильм. Там пили водку, пели и плясали цыгане, какой-то поручик, которого играл актёр, до этого знакомый по ролям председателей колхозов, директоров заводов, партийных секретарей, орал, хватал всех за грудки, разыскивая девицу, в которую был яростно влюблён и которую ревновал даже к своему слюнявому трясущемуся отцу, но в основном ходили туда-сюда монахи, старцы, и все герои без конца разговаривали. Поплевав сквозь зубы на пол, позевав и глухо поматерившись, мои приятели удалились. А я остался. Что-то непонятное, необъяснимое тогда меня удержало. Я сидел как загипнотизированный. «…Прощайте, Божьи люди!» — кричал надрывно этот мощного телосложения полубезумный поручик… «Не я убил! Беспутен был, но добро любил. Каждый миг стремился исправиться, а жил дикому зверю подобен!.. Клянусь Богом и Страшным судом Его, в крови отца моего не виновен! Катя, прощаю тебя! Братья, други, пощадите другую!..» Когда по снегу его, во весь экран пронзительно голубоглазого, худого, небритого, угоняли на каторгу, вместе с экранными женщинами, стоявшими в толпе, и я заплакал… Потом долго бродил по морозу вокруг дома, пытаясь сквозь сухость во рту после дури проглотить комок в горле. Ничего общего с «Януарием» в этой непонятной и страшной картине не было.
Ночью за мной пришли. Двое милиционеров. Но, опросив родителей, соседей, которые видели меня