шлемах, в очках — не видно развевающихся на солнечном ветру волос и блестящих глаз. Будто разные страны. Генуя — север, и по архитектуре, по укладу, по духу она ближе Швейцарии, Австрии, Германии. Генуя солиднее и богаче. Витрины дорогих магазинов, отбрасывающие отблеск на вымытые тротуары. Автомобили всё больше немецких марок. Всё чинно, респектабельно.
Ульянову в целом город понравился: «Порядок, чистота, и сразу видно — люди серьёзно работают». А мне больше по сердцу пришёлся бесшабашный «Неаполь, город миллионеров». Да и успели мы в Генуе посмотреть совсем немного. Центр. Роскошные особняки на набережной. Увитые плющом руины дома, где якобы родился Христофор Колумб (хотя испанцы, утирая слёзы, хохочут над этим уверением). Длинную узкую кривую тёмную улицу, которую моряки называют «колбасой»; фраза «отправиться за колбасой» на международном морском сленге означала «к портовым шлюхам».
Знаменитое кладбище Кампо-Санто, на территорию которого мы вошли все в светлых одеждах, с фотоаппаратом, как типичные туристы. Для Генуи это кладбище примерно то же самое, что для Парижа Елисейские Поля, для Каира — пирамиды. Огромный город мёртвых со своими площадями, проспектами, улицами, тупиками, перекрёстками, аллеями, парками. Легко можно заблудиться. В мраморных крытых галереях, склепах и капеллах покоятся богатые, а бедные — под открытым небом. Вот стоит старушка в угловой нише как живая: бублики в руках, чепчик на голове. Её звали Катарина Камподонико. Она всю свою жизнь, выгравировано на постаменте, продавала плоские генуэзские корзинки, веники, бублики, торговала ими в «Аквасинта», и у Карто, и у святого Киприана, так и состарилась у моря. И всю жизнь откладывала жалкие свои сольди, чтобы к старости накопить на место в Кампо-Санто, купить мраморный памятник и «навсегда остаться живой». Катарина и в самом деле смотрится довольно живо. Вот Безносая Смерть- старуха вцепилась в молодую обнажённую женщину и тянет её на тот свет, а той бы ещё любить и быть любимой. Вот господин Раджо — он вроде бы почивает, у его постели с драпированным покрывалом стоят три женщины и двое мужчин и словно ждут, когда он проснётся, а на переднем плане жена, она знает, что муж уснул навеки, и ищет глазами для него место на небесах; под локоток её поддерживает усатый молодец с галстуком-бабочкой, на сына непохожий. «Последний шаг» — высокий старик с выправкой морского офицера шагает по лестнице вниз, в темноту, и лестница там обрывается. Неземной красоты девушка на коленях, с ниспадающими наземь волосами. Ангелы, души в виде танцовщиц, обвитых прозрачной тканью, старики с косами — Сатурн, Время, Вечность.
Тысячи скульптур, среди которых есть настоящие произведения искусства. Почти все фигуры выполнены в натуральную величину или немного больше, и все покрыты толстым слоем пыли, хотя запущенным кладбище назвать никак нельзя. Множество цветов. Вековые кипарисы.
— В Венеции замечательное кладбище, — сказал Ульянов. — На островке Сан-Микеле. На кинофестивале мы там были. Всё в цветах. Почему-то всевозможных жёлтых оттенков: канареечного, лимонного, охренного, оранжевого… Гробы с усопшими доставляют из города на чёрных гондолах, украшенных скульптурами золотокрылых ангелов. Там похоронены Сергей Дягилев, специально приехавший умирать в Венецию, Игорь Стравинский… И в Париже кладбище знаменательное, в пригороде Сен-Женевьев-де-Буа, — Бунин, Волконские, Голицыны… Где только не лежат русские люди! Интересно, здесь наши есть?..
Безмолвное кладбище почти сразу и ответило на этот вопрос — расположенной на первой линии могилой некоего Василия Николаевича Строгова (1884–1979). Возле неё стояли среднего возраста мужчина и женщина, которая, заслышав русскую речь, оглянулась на нас и затем не сводила глаз, особенно с Аллы Петровны.
— Что это она, интересно, на меня так смотрит? — озаботилась тёща, проверяя, всё ли в порядке с туалетом и причёской.
Они с Еленой продолжили осмотр первых к морю линий кладбища, а мы с Михаилом Александровичем свернули налево, углубившись в ярмарку потустороннего уже тщеславия.
— Вы как к смерти относитесь, Михаил Александрович? — спросил я, больше чтобы нарушить становившуюся тягостной ватную кладбищенскую тишину, в которой лишь изредка вязли осколки звуков, долетавших из города.
— Это тебя в МГУ учили такие вопросы задавать? — усмехнулся Ульянов. — Как к ней можно относиться… Положительно или отрицательно ты имеешь в виду?
— Я в смысле того, что многие ваши герои и в кино, и особенно в театре, гибнут. Так или иначе. А некоторые актёры считают это… плохой приметой.
— Так или иначе, — повторил Ульянов, разглядывая замысловатые надгробные памятники, просторные склепы с горящими внутри свечами. — Так что ж, Шекспира вовсе не играть, если верить примете? Как к смерти отношусь, спрашиваешь? «…уничтожьте в человечестве веру в своё бессмертие, в нём тотчас же иссякнет не только любовь, но и всякая живая сила, чтобы продолжать мировую жизнь. Мало того: тогда ничего уже не будет безнравственного, всё будет позволено, даже антропофагия».
— Достоевский?
— В келье у старца Зосимы в «Братьях Карамазовых» такая мысль высказывается.
— Знать бы ещё, что такое антропофагия, — вздохнул выпускник МГУ.
— Людоедство, — просветил Ульянов.
На выходе из кладбища Алла Петровна отлучилась в туалет. Мы присели в тени платанов. Вышла она минут через десять сияющая, счастливая. За ней появилась женщина, которую мы видели у могилы нашего соотечественника по фамилии Строгов.
— Что там случилось, мама? — удивилась Лена.
— Стою перед зеркалом, причёсываюсь, — отвечала помолодевшая вдруг, приосанившаяся Алла Петровна. — И вдруг слышу из-за спины: «Это вы?! Алла Парфаньяк, я вас узнала! Вы играли корреспондентку „Пионерской правды“ в „Небесном тихоходе“!..» И взяла у меня автограф, представляете! Она ещё в пятидесятых замуж сюда, в Италию, вышла.
— У вас, Алла Петровна, даже в общественных туалетах на генуэзских кладбищах поклонники! — едва не зааплодировал я.
— Так-то, Мишенька! Знай наших. Не тебе одному на лаврах почивать.
— Да я не почиваю… — с искренней гордостью за свою Аллу улыбался довольный Ульянов.
— Она уверена, что с министром нашим культуры Екатериной Алексеевной Фурцевой мы лучшие подруги. И что это я, я тебя сделала. Ты понял?
— Как там, у Высоцкого, — подмигнул Ульянов. — «Распространена наше по планете…»
— «…особенно заметно вдалеке, — продолжил я. — В общественном парижском туалете я видел надписи на русском языке».
— Хамло, — пожала плечами Алла Петровна. — И при чём здесь Высоцкий?.. Да вы хоть знаете, сколько девчонок погибло! — воскликнула, окинув взором всё генуэзское кладбище, будто наши лётчицы здесь все и были погребены. — Как вылетали на этих фанерных самолётиках парами, одна отвлекала на себя огонь немцев и почти наверняка гибла, другая бомбила! Совсем молоденькие, восемнадцати- девятнадцатилетние девчушки, а в двадцать восемь старухами уже были! Их фашисты «ночными ведьмами» называли!..
Под сильным, каким-то театральным впечатлением от произошедшего мы направились к выходу.
На площадке за воротами Кампо-Санто возле чёрного кадиллака-катафалка стояли две проститутки во всём чёрном.
— На случай, если понадобится по сходной цене кого-либо из близких усопшего или усопшей утешить? — хмыкнул я.
— Медленно и печально, как в анекдоте, — задорно ответила вдохновлённая Алла Петровна.
Прохожие удивлённо смотрели на женщину в белых одеждах, вышедшую с кладбища со счастливой улыбкой. Здесь я сфотографировал Аллу Петровну, сожалея, что не успел этого сделать на выходе из сортира — в момент актёрской истины.
— …Злые языки, Алла Петровна, уверяли, — вспомнил я, когда мы, набродившись по кривым тёмным затхлым улочкам, присели в кафе выпить холодной колы, — что Фурцева с Зыкиной друг в дружке души не чаяли. В баню ходили только вместе и вообще… Оказывается, и вы — не чаяли?