может постичь святого человека!“ Переубеждать их было бессмысленно! И только Лёва Аннинский написал замечательно — что это великое прозрение, что Ульянов посмел подняться надо всей структурой, выпавшей на его творческую долю, — лауреата, Героя, члена ЦК, Верховного Совета и так далее и тому подобное, — подняться и посмотреть сверху чистыми святыми глазами этого священника. А как он относился к этой работе! Потрясающе! Он понимал всю её ответственность — это был первый после 1917 года священнослужитель на советской сцене! Он всегда приходил на репетиции и спектакли заранее, внутренне настраивался, сосредотачивался… А когда выходил на поклоны, он продолжал, как мне казалось, какую-то свою молитву, не слыша аплодисментов, криков „браво!“… Он тихо-тихо уходил со сцены и тихо сидел у себя в гримёрке. И я любил подглядывать за тем, как он постепенно, с трудом выходил из образа, отрешался от того персонажа, которого только что играл и который ещё был в нём… С тягостной болью он возвращался в нашу реальность. В эти мгновения мне всегда казалось, что это и есть та черта, когда святой проходит рядом — и уходит. До следующего спектакля. Только в театре есть эта тайна перехода из фантазии, из одной духовной структуры в свою душевную, сиюминутную… Это происходило в нём мучительно! С какой-то только ему ведомой болью. Никто не имеет права ни писать об этом, ни расшифровывать… Я думаю, это с ним так и ушло… Я всегда говорю, что Ульянов — это SOS, это боль времени, это молитва времени, это вера времени, это страдание времени! Это — большой ребёнок. И когда наступили другие времена и он должен был стать менеджером, а душа не была создана для этого, это совершенно другой мир, другая планета — вот от этого ощущения, что ты никому не нужен, душа твоя осталась в прошлом и должна быть забыта, Бог спас его. И забрал. Недаром так сразу ушли Ефремов, он, Лавров… Потому что эти дети не востребованы временем. Бог смилостивился — за их великие подвиги, за то, что они вселяли в людей веру в жизнь. Он взял их, чтобы они не видели, до чего дойдёт то искусство, которому они служили. Пришла пора чернухи, убийств, отчаяния, безверия… Когда я сказал Михаилу Александровичу про нашумевшую пьесу „Монолог вагины“, он переспросил наивно так, по-детски: „Монолог кого?“ Я объяснил — он не поверил. Он так и не смог поверить в то, что наступило время, когда со сцены Театра, великого русского Театра, которому он отдал жизнь, заговорили половые органы».
— …Уже на излёте той, прошлой нашей жизни вы, Михаил Александрович, сыграли и Юлия Цезаря, — продолжалось интервью в Театре Вахтангова. — Цезарь пополнил вашу феноменальную коллекцию маршалов, королей, императоров… И опять, как в шекспировских «Антонии и Клеопатре», «Ричарде Третьем», в «Наполеоне Первом» Брукнера, даже в «Председателе» Юрия Нагибина, этот персонаж — Цезарь — связан с переломом эпохи, сдвигом пластов истории, как вы говорили…
— И потому задевает нас за живое. Заставляет снова и снова поражаться, как однообразно ведёт себя человек и человечество во времена социальных потрясений, катаклизмов. Будь то в Британии, во Франции или даже в Риме в дохристианскую эпоху, даже в Египте…
— А об этом задумывались тогда, на советском, если можно так сказать, театре?
— Задумывались, конечно. Ну не с апреля же 1985 года, не с известной речи генерального секретаря ЦК КПСС Михаила Сергеевича Горбачёва началась наша нынешняя история, наше, так сказать, раскрепощение… Некая историческая прикидка и в шестидесятые была, и тогда, мне думается, контраст между несвободой и слабеньким веянием некоторой дозволенности — был даже ярче, ощутимее. Тогда после «глухой поры листопада» сталинизма возникла личность такая, Никита Сергеевич Хрущёв, который в своих чисто русских мытарствах, метаниях, а он то благие порывы допускал, то глупости творил несусветные, потом снова брался за благое, и опять — назад, как во многих наших народных пословицах, — как бы приоткрыл наглухо задраенные двери и даже окна, форточки, и вдруг пахнуло так широко, размашисто, пьяняще весной… Задумывались, конечно… Искали, бились как рыба об лёд, но и находили, открывали выход из той затхлой, подгнившей, удушливой атмосферы неподвижности…
— Вы о брежневском застое? Но теперь, по прошествии лет, когда мы потеряли столько территорий, населения, богатств, доставшихся нам от отцов и дедов, когда мир сходит с ума, как вы только что выразились, несколько в ином свете всё предстаёт…
— Согласен, предстаёт. Но были же в тупике! Давай к театру вернёмся. К Юлию Цезарю. Естественно, писатель Торнтон Уайлдер, написавший роман «Мартовские иды», как и Брукнер при работе над «Наполеоном I», в котором я играл у Анатолия Васильевича Эфроса в Театре на Малой Бронной, да все писатели, драматурги не могут не насыщать исторические произведения мыслями и переживаниями своих современников, идеями текущего дня. Но в том-то и дело, что эти мысли, чувства и идеи родственным эхом отзываются тем, давно ушедшим. А голоса веков как будто окликают нас, живых: «Смотрите, слушайте, вдумывайтесь в то, как мы тогда рядили и судили, приглядитесь к нашим ошибкам, учтите и не повторяйте, учитесь на нашем горьком опыте!» И удивительное дело: то, что происходило в Древнем Риме, написано американцем, а нами, русскими, недавно ещё советскими людьми, воспринимается как аналог текущего дня со всеми его страстями роковыми…
Вообще-то «Мартовские иды» дважды вторгались в нашу жизнь. Первый раз в виде романа — его опубликовал Александр Трифонович Твардовский в «Новом мире», и в 1960-х годах роман был очень популярен, моден, злободневен. Я помню обсуждения, споры на кухнях, по телефону… Знатная римская матрона Клодия Пульхра писала Цезарю, Цезарь писал Клеопатре… Красавица Клеопатра, легендарный Цезарь — любовь, страсти-мордасти… Но подо всем этим миром (или над ним), красивым в общем-то, сытым, даже изящным, — нарастающий рокот, гул, как в глубине кратера, и уже грохот истории. Истории распада, развала, крушения, гибели величайшей республики, империи древнего языческого мира. Притом гибели не в боях с какими-то варварами, это будет позже, не от революций и катаклизмов, нет, тут не грохот канонады, не Фермопилы, а обыкновенная повседневная жизнь. Мужчины, женщины, их отношения, нормальные, казалось бы, или уж во всяком случае понятные, вполне объяснимые с точки зрения простой человеческой логики поступки, комплексы… Но в этом обнажении частной жизни мы узнавали те же кислоты, что разъедали, подтачивали основу основ и нашего ещё внешне мощного нерушимого Союза республик свободных — духовный и душевный мир его граждан.
В то время, в 1960-е, интересный телевизионный режиссёр Орлов загорелся мыслью сделать телевизионный спектакль по «Мартовским идам».
И роль Цезаря предложил мне. Мы начали прикидывать, репетировать потихоньку — но дело не вышло. Вожди советской империи не пожелали отразиться в историческом зеркале. Император Юлий Цезарь, у которого при виде того, что происходило в его империи, руки опускались, не должен был вызывать ассоциации с нашим императором, у которого не только руки, но всё опускалось… И так проходили годы — то вновь возвращались к этой идее, то вновь откладывали по объективным и субъективным причинам… Но наступила перестройка, всё оживилось. И в нашем театре стал работать такой интересный режиссёр из провинции, Аркадий Кац, — мы с ним искали пьесу, я вспомнил о телевизионной инсценировке «Мартовских ид» и предложил Кацу поставить спектакль в нашем театре. Я сам играл Цезаря, так что о качестве спектакля судить не могу. Но в сути своей это спектакль о трагически одинокой фигуре человека, которому Бог дал страшный дар предвидения будущего. Для всех нас «грядущие годы таятся во мгле», а есть люди, личности, предвидящие, предчувствующие будущее…
— Как Мишель Нострадамус?
— Или как тот самый пушкинский кудесник, любимец богов, предсказавший смерть князю Олегу… Наш спектакль о человеке, который не прячется, как страус. А принимает и понимает жизнь. И отдаёт отчёт в том, что ему не под силу остановить ход событий. Ибо Рим погиб не на границах, не из-за того, что в Нижней Галлии не подчиняются Риму и восстали галлы. Рим погиб в человеке. В чудовищном разврате, вседозволенности, в безответственности и коррумпированности чиновников и военачальников, в полнейшем пренебрежении государственными, общечеловеческими интересами. Низменные страсти, политические игры, корыстные экономические расчёты, борьба за влияние на Цезаря… Копошение, как в банке со скорпионами. Спектакль не рассказывал о том, какие исторические причины привели к гибели Римскую республику, да и немыслимо вскрыть в спектакле эти причины, которые и учёные, историки до сих пор толком и, главное, поучительно для следующих поколений объяснить не могут. Мы так и заявляли во вступлении к спектаклю: «Роман в письмах „Мартовские иды“ — не исторический роман, воссоздание подлинных событий истории не было первостепенной задачей произведения. Его можно назвать фантазией о некоторых событиях и персонажах последних дней Римской республики».
— Я помню, по телевизору показывали Горбачёва на спектакле «Мартовские иды» в Театре