которые по алчности своей здесь завел.
Тут из Тронного вышел обходивший свой пост гренадер Крылов из прежних конногвардейцев. Попросив его подержать лестницу, пока Поляков лазает, Иванов поспешил на Прусскую половину, наказавши художнику зайти туда рассказать подробней о своих делах. Ждал и не дождался. А когда, сменившись, встретил Крылова, тот сказал, что в галерею заходил англичанин, бранил Полякова и наказывал скорей кончать какую-то работу. А молодой живописец все молчал, и когда вместе убрали лестницу, то заторопился следом за начальством.
Назавтра, когда Иванов после обеда сгибался в роте над щетками, дневальный сказал, что его спрашивают у двери. Здесь гренадер увидел Полякова, пригласил к своему месту, усадил на табурет, сам сел на кровать. Большинство гренадер стояли в наряде или разошлись в город, так что разговаривать было удобно.
— Не тужи, тезка, — сказал Иванов, — наша судьба отродясь подневольная.
— Да нет же, Александр Иванович, теперь моя судьба даже совсем к лучшему повернулась, — заулыбался живописец. — Вчерась в галерее я перед кровопийцей своим молчал, как вам, верно, дяденька Крылов передали, оттого что пока так наказано от благодетелей моих. А вчерась же в вечеру мне господин Свиньин сказали, что Обществом поощрения не только про мошенства господина Дова и про мою у него кабалу государю доведено, но еще две тысячи рублей на мой выкуп собрано. Подумайте — две тысячи! — Поляков поднял вверх палец. — И о сем государю также тайным советником Кикиным доложено. Да и то еще не все… — Живописец сбросил с плеч свою ветхую шинельку и приосанился:
— Вчерась же от самого царского лица вышел письменный приказ запросить барина моего, сколько за меня получить желает, а меня сейчас же, ответа не дожидаясь, определить в Академию художеств обучаться и от Дова навсегда ослобонить. — Поляков перевел дух. — Вот, дяденька, голубчик, такие мои новости, что к вам ровно на крыльях летел. — Блаженная улыбка осветила бледное лицо художника. Он впервой огляделся по сторонам, как бы обретя на то смелость от своего рассказа. — А как тут у вас хорошо! На казарму вовсе не схоже. Тепло, светло, — он пощупал матрац, — кровати ровно у барышень каких, и белье чистое. Истинно царская рота! И ружья как славно в ряд стоят, солнышком освещены.
«Видно, надобно и мне его в такой день чем-нибудь порадовать», — думал в это время Иванов и спросил:
— А не хочешь ли нонче под вечер, часов в шесть, пойти со мной в Графский трактир супротив Круглого рынка? Я тебя солянкой мясной угощу, а ты мне, как след, дела свои перескажешь. Согласен ли?
— Покорнейше благодарю, Александр Иванович, — поклонился привстав Поляков. — Я тамо еще не бывал, как сказывали, что дорого берут. А коли пятак случится, то сряду с лотка перехвачу печенки аль рубца…
Трактир, в который пригласил Иванов живописца, помещался в нижнем этаже принадлежавшего графине Зубовой дома на углу набережной Мойки и Аптекарского переулка. Он относился к разряду самых дешевых заведений этого рода. На вывеске стояло одно слово «Трактир», но в соседних кварталах его называли «Графским». Днем, в холодное время, здесь грелись чаем и сбитнем купцы и сидельцы Круглого рынка, сбежавшие из нетопленных лавок, и продрогшие там же их покупатели. А часов с четырех сиживали, сменяя друг друга, берейторы, шорные и экипажные мастера из почти что соседних придворно-конюшенных зданий. Заходили также канцеляристы дворцового ведомства и «солдатская аристократия» — писаря и фельдфебели Преображенского и Павловского полков. А последние месяцы почетными гостями стали дворцовые гренадеры, известные округе своими достатками.
Иванов не любил трактиров с их чадным «съестным» духом и бестолковым шумом, но уже не раз бывал в Графском по приглашению товарищей, праздновавших именины, получение нашивок-шевронов за беспорочную службу или находивших иной повод выпить и побалагурить.
Только без четверти шесть схватился убирать в тумбочку щетину, инструменты и одеваться к выходу. В начале седьмого он подошел к трактиру. Поляков уже прохаживался у дверей, подняв воротник шинели.
Заняв столик в третьей от входа, самой маленькой и пока пустой комнате, освещенной двумя оплывшими свечами в стеннике, Иванов заказал мясную сборную солянку, чаю на двоих и пяток калачей. Объяснив, что ужин сохранят ему в роте, гренадер отодвинул поставленную ему тарелку. Пока не принесли еду, художник разочарованно оглядывался: уж очень все невзрачно — низкие потолки, мятая скатерка, щербатые тарелки. Но когда половой водрузил перед ним миску, из которой ударил густой мясной дух, Поляков, перекрестившись на темный угол, скинул шинель на спинку стула, налил себе полную тарелку густого супа и начал истово хлебать, по-крестьянски подставляя под ложку ломоть хлеба. Чтобы ободрить гостя, Иванов рассказывал, как, даже будучи вахмистром, всегда мог есть, ежели появлялась к тому возможность. Потом вышел велеть, чтоб подали свечей поярче, и поглядел в первой комнате на писарей, игравших в шашки. А когда возвратился, художник дохлебывал вторую тарелку. Спросивши Иванова — неужто же и мяса не хочет? — он придвинул миску и стал убирать куски говядины, курятины, солонины — все, что оказалось там вперемешку с огурцами и луком. Есть так самозабвенно может только долго голодавший человек, получающий от пищи истинное наслаждение. При свете новых свечей стало видно, что востроносое личико живописца порозовело и все блестит испариной.
Продолжая рассказ, Иванов дошел до того, как после двадцатилетней солдатчины судьба его помиловала, точно как сейчас Полякова, который куда моложе и с учением впереди.
Дожевав последний кусок, художник вынул из кармана какую-то тряпочку, под столом стыдливо собрал ее в комок и, вытерши лицо и шею, сказал с чувством:
— Ну, спасибо, дяденька! Вот так угостили, прямо по-царски! Восемь лет в Петербурге живу, а так разу не едал.
— Нам иначе нельзя угощать, раз из царевой роты, — пошутил Иванов. — А теперь вместе чаю напьемся. Ты чай любишь ли?
— Как не любить! — отозвался живописец. — А мне, значит, под чай вам рассказывать, как англичанин из меня кровь сосал?
— Рассказывай, ежели вспоминать не тошно. — Иванов разлил чай по стаканам. — Сахару не жалей, да вот калачи свежие…
— Покорно благодарю-с… Так горе сие, дяденька, с того началось, что барин мой генерал Корнилов в Петербурге по делам кружился, когда мистер Дов уже вторую зиму портреты писал. Вот в тое время, перед ним сидючи, генерал и расскажи, что при костромском доме имеет своего крепостного живописца, меня то есть, который потолки по дворянским гостиным малюет и портреты схожие сымает, раз у тамошнего живописца Поплавского обучался. Дов не поленился к генералу на квартиру приехать, чтобы генеральшин портрет моей кисти поглядеть, и тут же предложил меня к себе в работу принять. Говорилось, что я мундиры да ордена писать стану, когда издалече генералы свои портреты Дову пришлют, с тем чтобы для галереи с них копии изготовил. А он за то меня станет в Академию учиться отпущать. Узнавши такое условие из письма управителю в Кострому, я прям возликовал — чего же лучше!.. Подрядились они так: за мою работу Дов будто должен в год восемьсот рублей ассигнациями платить, из них оброку двести рублей генералу высылает, четыреста за пищу себе удерживает, которую я имел с его лакеем, объедками господскими питаемым. Сюда же и квартира в виде холодного чулана входила. Остальные двести ни разу мне сполна на руки не выдавал. За каждый день, ежели захвораю, высчитывал. А в здоровые дни должен был я не менее двенадцати часов за мольбертом сидеть… Да, забыл сказать, что бумагу с генералом подписали сряду на все годы, пока галерея делается…
— А когда же учиться тебя отпускал? — спросил Иванов.
— То и дело, что в Академии я разу не побывал, так работой меня завалил. И насчет мундиров на копиях тоже одни слова пустые оказались… Услышите дальше, что расскажу, так подивитесь, каков мистер Дов жаден да лжив… — Поляков откусил кусочек сахару, отпил чаю и продолжал:
— За каждый портрет для галереи писанный, он по договору тысячу рублей получает. А почасту портрет, что мне или еще одному подручному немчику списывать даст, — ту нашу работу в галерее поставит, а который сам писал, — генералу, что изображен, аль его детям, вдове, коли помереть поспел, за вторую тысячу уступит…
— Неужто же по тысяче за каждый? — поразился Иванов. — Я в первый раз, как ты сказал, думал,