С неделю назад, встретясь с унтером в подъезде, Василий Андреевич, снова начавший узнавать его и здороваться, спросил:
— А каков почерк у вашего писаря? Мой Максим говорит, что отменно хорош, но как вы думаете, раз там же часто сидите?
— Я, ваше превосходительство, сам малограмотный, но знающие люди толкуют, что почерк редкостный и вполне грамотен. Он в батальоне кантонистов писарскую школу с похвалой окончил. Не говоря, что для вас заняться за честь почтет.
— А вечерами он что делает? — спросил Жуковский.
— Себе читает или у нас в гостях вслух что-нибудь…
— Ну, благодарствуйте, друг мой.
Со дня написания рекомендательного письма Зурову Жуковский частенько так называл Иванова.
И вот теперь по вечерам Темкин работал в верхнем этаже да иногда там и ночевал, не спускаясь в роту ужинать, — от Максима, видно, перепадало что повкусней казенной каши. Целыми вечерами он переписывал с черновиков Жуковского его доклады царю и графу Бенкендорфу о разборе бумаг Пушкина, снимая копии с записок врачей и других свидетелей последних часов поэта, с письма отцу покойного, отправленного Жуковским.
— Василий Андреевич — господин доброты удивительной, — говорил он Иванову. — И при этом очень смелые. В письме графу так его упрекают в несправедливости к Пушкину, аж мне за них страшно стало. Набрался духу, спросил: «Не надо ль тут смягчить, Василий Андреевич?» А они: «Нет, пусть знает, что все его вины против покойника мне ведомы и для будущих поколений записаны. Для того и копии со всего снимаем, чтоб в бумагах моих остались и после все прочли, кто про Пушкина справедливо писать станет. А таких, поверь, десятки ученых будут. Бенкендорф помрет, и я помру, — сказали, — а Пушкин бессмертен». Вот как судят… Но, Александр Иванович, они с меня слово взяли, что про нонешние работы никому…
19
Вот уже миновала масленица с балами во дворце и маскарадами в театрах, о которых стрекотали придворные щеголихи, с катанием по Неве, по набережным и вокруг Александровской колонны на рысаках. Поплыл великопостный звон сотен колоколов. Парадных часовых во дворце сняли, как всегда, до пасхи. Не берясь больше за щетки, Иванов свободные дни проводил с дочкой. Мастерил тележку и упряжь деревянной лошадке, чтобы возить куклу Катю по комнате, потом седло, когда Катя пожелала ездить верхом. А то отправлялись гулять и заходили к Жандрам, где появилась маленькая собачка Белка, очень веселая и ласковая, которой Маша носила кусочки сахара.
В марте Варвара Семеновна рассказала, что сняла дачу по Петергофской дороге, близ шереметевской Ульянки, и при той даче есть флигелек. Так не захочет ли отправить туда Анну Яковлевну с Машей? Иванов поблагодарил и сказал, что пришлет свою Анюту потолковать в подробности. Потом Андрей Андреевич, оставив Машу играть с Белкой, увел унтера в кабинет и, закрывши двери, рассказал, что узнал недавно: Вильгельма Карловича, который десять лет пробыл в какой-то финляндской крепости, отправили наконец- то в Сибирь, в глухое село, на постоянное жительство. Однако за столько лет в казематах здоровье его совсем расстроилось и глазами очень слаб.
— Экое наказание бедняга вытерпел за то, что будто на площади в великого князя из пистолета целил, — говорил Жандр. — Зато Александра Бестужева наконец-то произвели в прапорщики. Теперь в отставку выйдет и все время литературе посвятит.
Рассказал, что сочинения Бестужева-Марлинского идут нарасхват, так интересно пишет про кавказских горцев и про войну. И еще оттого печатание их радует, что ведь здесь осталась старая матушка всех сосланных братьев, которая от своей пенсии им в Сибирь посылала, а сама очень скудно с дочкой жила. Теперь же от сочинений будет всей семье знатное подспорье.
— Ну, хоть у Александра Александровича дела на лад пошли, — сказал Иванов. — А о князе нашем нет новостей?
— Был слух, — сказал Жандр, — что и его осенью на Кавказ солдатом отправят. Авось и он там выслужит эполеты.
На другой день, придя в канцелярию, Иванов спросил:
— Федот, ты читал ли сочинения господина Марлинского?
— А как же! Очень даже люблю. Могу к вам на вечер что-нибудь принесть. Жалеть, право, не будете.
— Не хуже Пушкина пишет?
— Ну, нет-с, — замотал головой Темкин. — Куда же!.. Но другие очень одобряют. Да и по мне «Аламат Бек» или «Лейтенант Белозор» вполне хорошие повести. Говорят, в «Инвалиде» было, что их за геройство в офицеры произвели.
— И мне говорили. Так неси чего-нибудь, не забудь.
Три воскресенья читал Темкин повести Бестужева, и развесив уши слушали их хозяева, две подружки Анны Яковлевны и Лизавета. Впрочем, унтеру порой казалось, чего-то лишнего наверчено. Но под это чтение сделал три щетки с буквами Машеньки, как взрослой, «М. А. И.», окончательно сложил в ящичек все инструменты и поставил в чулан. Баста!
За три недели до пасхи написал Красовскому: спрашивал, дает ли нога садиться на коня и как здоровье Филофея. Упомянул о горьком сокрушении смертью Пушкина. Наконец, просил, ежели приедет племяш Михайло, принять конюхом на завод.
Нежданно скоро получил ответ, видно, Красовский сряду засел за него. Сообщал, что нога хотя на ходу хороша, но твердости в стремени пока не чувствует, что о Пушкине ежечасно умом и сердцем скорбит, как и все читающие русские. А насчет смены службы, то по выслуге чин подполковника ему положен при отставке с будущей осени, тогда, наверное, на то и решится. Жалко также Филофея на лето от ребят и степи оторвать, хотя, конечно, охотников с ним гулять и грамоте между рассказами и виршам учиться везде средь детей немало сыщется. А чтоб о Мишке не беспокоился: ежели заявится, то будет принят в службу на заводах.
На пасхальной торжественной заутрене во дворце Иванов видел камергера с супругой. Знать, добился своего граф Литта. А на второй день праздника пошел с поздравлением, захвативши письмо Красовского. Павел Алексеевич читал его вслух жене, после чего сказал:
— На любимом языке Герасимыча могу одно произнесть — At spes non fracta. Что сие значит, ученая моя супруга?
— Надежда еще не разбита, — ответила Ольга Николаевна.
— Однако на его приезд в ближнее лето она все же пропала, — пожалел Пашков. — Но такого помощника готов и подождать. Прям, честен, смел да осанка такая, что уверен, дамы многие и про нос, в бою перебитый, забывали. Как там насчет дамского общества? Видывал ли кого?
— Нет, не случилось. Но будто имеется поблизости некая вдова, к которой не совсем равнодушный.
— Bene! — одобрил Пашков. — А про Пушкина что вы говорили?
— Хвалил очень «Историю Пугачевского бунта», а я ее и не знаю, только «Капитанскую дочку» недавно услышал…
— Вот, мой друг, — снова отнесся Пашков к жене, — серьезный вкус сразу виден. Не зря мы с тобой к Гиббону ту работу Пушкина приравнивали. Умер в нем не только поэт и писатель гениальный, а также прекрасный историк. Его правдивый «Пугачев» звучит как предостережение господам помещикам, если между строк умеют читать… Но знаете ли, друзья мои, я весьма горжусь, что, несмотря на низкий чин и внешность Красовского, с первого разговора почувствовал в нем умного человека. А главное, ведь именно ему обязан, что латынь полюбил. Благодаря французскому она мне, правда, не трудно далась, но радости столько от Цезаря, Тацита, Цицерона в подлинниках! И туда же Ольгу Николаевну потащил, учиться в Италии латыни посоветовал, раз на сем языке древние ее обитатели изъяснялись…
— С тех пор как вас с Дарьей Михайловной узнала, я будто заново родилась, — сказала, покраснев, госпожа Пашкова.
За эти слова Иванов готов был ей в ноги поклониться: истинно благородная душа, раз Дарью Михайловну не забыла. Как-то особенно ласково посмотрел на жену и Пашков.