смерть. Страха перед ней не появилось, было лишь обидно, что приходится погибать нелепо, по глупости. Однако дни и ночи шли, по телу разлилась истома, потом и она начала отступать, и Соловей понемногу ожил.
Опенка Всеслав не любил — тот был человеком злым, угрюмым и коварным. В Липовой Гриве Соловью рассказали, что Опенок однажды зимой обманом изловив в холодном лесу беглого холопа и за переем получил от хозяина гривну денег. В избах тогда его долго ругали и прилепили новую кличку — Переемщик, так что теперь одна только жена помнила его истинное имя.
Увидев на тропинке волхва, Опенок приостановился, но тут же снова побрел навстречу. Приближаясь к нему, Соловей разглядел, что Переемщик идет более мрачный и ожесточенный, чем обычно. На шее Опенка висел его науз — кабаний клык.
Еще издали, увидев санки, Всеслав понял, что произошло, и теперь, когда они поравнялись, с тоской глядел на обряженный труп маленькой дочери Переемщика. Он хорошо помнил ее живой, особенно твердо остался перед глазами вечер, когда он шагал по веси от Ярилиной плеши, а девочка одиноко стояла перед черными воротами и смотрела на него.
Теперь лицо ее сделалось незнакомым: глаза запали, челюсть была подвязана белым чистым полотенцем. На задке санок, возле тоненьких ног покойницы стояла наспех сделанная из глину урна- избушка.
Санки прошуршали по тропинке, Опенок прошагал мимо Всеслава. Тот долго глядел ему вслед, потом выкрикнул:
— Погоди, помогу тебе! — и быстро нагнал Переемщика, пошел рядом, взявшись за веревку, привязанную к санкам. Когда свернули с тропинки к кладбищу-кургану, Соловей тихо спросил:
— Один почему? Люди, жена где?
Опенок остановился, будто споткнулся, зло проговорил:
— Нету их! Мор уносит! Ты вот куда пропал, весь помирает, а тебя нету! Раз волхв и травы знаешь, спасай людей! А то пришла беда, а Соловей упорхнул!
— Я сам чуть не умер! — прошептал Всеслав.
Переемщик оглядел его.
— Не видать по тебе, идешь здоровей прежнего!
Всеслав промолчал, дернул веревку и двинулся дальше. По пути к кладбищу прошли по берегу реки, потом обогнули Ярилину плешь и позади нее, в самом глухом месте леса, подошли к огороженному бревенчатой изгородью холму-кургану, в который издревле еще жители прежней Липовой Гривы складывали урны с пеплом покойников.
Всеслав больше не препирался с Опенком; он волок за собой легкие санки и размышлял о том, почему боги именно сейчас обрушились на весь. Одно горе и так уже стояло на пороге каждой избы, зачем же новое?! Никто из смердов не оскорблял кумиров, все молятся только своим богам. Ладно бы мор приступил к Чижам — там убили попина, теперь строят христианский храм; но почему же Род ударил по Гриве?!
Жутко было то, что теперь он, вечный изгой, не мог никуда сбежать. Горе одно за другим обступало его здесь, в том месте, где он прожил детство, куда возвратился и вот уже десять лет живет в избе, поставленной на пепле отца, углях родного дома. Вспоминая предбывшие годы, Всеслав горестно поразился тому, как он, все время высказывая из обруча напастей, научился убегать от горя. Конечно, такая жизнь не сделала его счастливым, была в ней необъяснимая ложь. Но ведь вот тут бродячая, изворотливая его судьба окончилась. Здесь он родился, отсюда ушел и сюда вернулся, и остался ему лишь один путь — в ирье, туда, где находились все его предки и куда сейчас поднимется душа этой почти невесомой девочки.
Изгой и Переемщик остановились неподалеку от кладбища на краю небольшой поляны с черной сожженной землей. Посредине ее невысоким колодцем лежали дрова.
Опенок повел себя так, будто Всеслава нет рядом; опустив веревку санок, он ушел в лес, принес охапку хвороста и начал складывать священный костер. Уложив поленья, Переемщик опустился на колени перед мертвой дочерью и стал медленно раскачиваться, негромко забормотал что-то справа не различимое волхвом.
Соловей, тоже сходивший в лес, положил принесенный сушняк, подошел к прощающемуся с дочерью отцу.
— Солнце мое дорогое, рано заходящее, месяц красный, как же рано вы погибли, звезды восточные, почему рано зашли?! Темный лес к земле преклоняется, никнут травы-цветы от жалости. Сейчас пойду поищу сердечное мое дитятко, обойду-ка я всю весь. Дитя не сидит ли где на беседушке?!
Опенок выговаривал полагающиеся слова, но не печаль, а ожесточение и злость наполняли их. Волхв изредка тайно взглядывал на него, но опущенного вниз, к земле, лица Переемщика не видел. После причитания тот тяжело поднялся, отнес в сторону урну, потом в одиночку попытался установить санки с трупом на поленницу; Всеслав поспешил к нему, и они вдвоем уложили девочку на костер.
Все так же молча Опенок повернулся и зашагал к Ярилиной плеши за огнем, однако сразу вернулся, вынул из-за пазухи красивые — с красными и белыми горошинками — бусы, разукрашенную глиняную ложку, положил их на грудь мертвой дочери.
Когда он снова ушел, Соловей устало опустился на землю; он жалел, что пошел сюда с Опенком — злоба осиротевшего отца, обвинения в несчастье, пришедшем в Липовую Гриву, обидели его, хотя волхв и понимал, что смерды в веси, конечно, ждали помощи, но так и не получили ее. Может быть, они посылали к волхву гонцов, но напрасно стучали те в дверь избы, где в беспамятстве лежал Всеслав. Плохо и то, что теперь, когда надлежало поспешить в Гриву, он остался тут, на кладбище. Волхв поднял голову, глянул на синеватое покойное лицо девочки, готовой к уходу в ирье, подумал, что ей теперь, наверно, столько же лет, сколько было ему, когда он выбирался из горящей избы и потом прижимался к черной рыхлой земле огорода. Великий Род уберег его тогда от гибели, но счастья в жизни так и не дал.
С дымящейся головней в руке вернулся Опенок, он опустился перед костром на колени, стал раздувать огонь. Пламя разливалось по хворосту медленно, нехотя. Сперва поленья окутались белым дымом, потом внутри поленницы запрыгали красные горячие лоскуты.
Жар стал быстро нарастать, и Переемщик на коленях отполз от костра. Замерев рядом с волхвом, он упорно глядел на гудящий огонь. Когда у девочки загорелись волосы и лопнули глаза, отец коротко простонал, но сразу же затих.
В каменной неподвижности он пробыл до тех пор, пока костер не погас. Еще вздувались краснотой от ветра угольки в пепле, когда Переемщик резко вскочил, надел рукавицы, поспешно сложил горячий пепел в непрокаленную желто-зеленую урну. Потом, прижав ее к груди, он зашагал к кладбищу и исчез в черном проходе кургана.
Волхв дожидался его перед изгородью.
Опенок появился неожиданно скоро. Он приостановился, вытер о подол рубахи руки, будто удивившись постороннему, глянул на Всеслава и буркнул: «Пойдем», проходя мимо волхва.
Они побывали на капище, где Переемщик положил кумиру несколько полных сот, рыбу, ломоть хлеба. Тягостное горькое молчание угнетало Соловья, и он, недолго постояв перед Родом, попрощался, зашагал к выходу. Однако Опенок остановил его.
— Погоди-ка, волхв Соловей, — хрипло произнес он. — Не уходи, выпей со мной поминальную!
За оградой кумирни Переемщик расстелил на траве полотенце, положил на него яйца, печеное мясо, хлеб, налил в ковшик пахнущий вишней мед[35], протянул Всеславу. Затем он большими глотками выпил сам, но есть не стал, а, глядя на волхва, резко спросил:
— Ты-то хоть знаешь, как меня зовут?
Соловей молчал — он слышал в веси только клички этого человека, но имени его при нем ни разу не произносили.
— Доброслав меня кличут! Понял?! Не Опенок, не Переемщик, а Добро-слав! Не забудь!
Трясущимися руками, расплескивая мед, он снова наполнил ковшики.
— Хоть ты и не настоящий волхв, а изгойский, пришлый, скажи мне — за что Род терзает Гриву?! За что Свету мою уморил?! У девки только жизнь начиналась — и вот нету ее! Баба с полатей спуститься не может, лучину без меня в избе зажечь некому! За что?! Тебе хорошо, ты одинехонек, всей заботы — утробу напихать! Люди в веси от боли по земле катаются, а тебя нету, пропал! Иди умоляй Рода, настои-зелья вари… Может, моя Пересвета жива бы осталась… Ты где был?! Вот погоди, подохнешь в своей чащобе,