потому — чума.
— Не голод, а бунт… Усобица, — сказал бородач казак Кожин и сплюнул.
— Знамо дело, — подхватил старый солдат, беззубо давя деснами баранку. — Голод за собой и усобицу приведет. Жрать нечего, а выпить — душа горит.
— Слых был, врут ли, нет ли, — зашамкал беззубый семидесятилетний солдат Васька, — будто бы царь- государь Петр Федорыч оказал себя на Руси, в Полтавщине, что ли. Годов с пяток тому прошумела молва, да исчезнула… Врут, поди.
— Ничего не врут, — подхватил Павел Носов. — Петр Третий жив, правда-истина. В прошлом годе он где-то под Астраханью объявился, три солдата нашей батареи сказывали, они с офицером коней закупали тамака. По всему астраханскому краю вестно было: Петр Федорыч жив, он опять примет царство и станет льготить мужиков.
— Брешут, — убежденно сказал мясник, поднял штоф, взболтнул, пригубил, — Петр Федорыч померши, его погребения самовидцем был.
Горбун-подьячий ожил, открыл воспаленный левый глаз, жалобно проквакал:
— Петра Федорыча придушили, Иоанна Антоновича зарезали… Дыра-дело, дыра-дело. Грех им, душителям не праведным.
Архиепископ Амвросий сидел в рабочем кабинете Баженова. С потолка спускалась елизаветинских времен в наборных хрустальных бляхах люстра с восковыми розового цвета свечами. Вдоль стен резные, по рисункам хозяина, дубовые шкафы, шифоньерки, бюро. На стенах, обитых голубоватым штофом, два портрета кисти Антропова, несколько миниатюр Ротари и датского живописца Эрихсена. Дорогие ковры — дар графа Салтыкова. Письменный стол завален «Московскими Ведомостями», брошюрами, книгами на русском и иноземных языках. Тут и «Эмиль» с первой частью «Исповеди» Руссо, запрещенные Екатериной, и старинный роман Гриммельсгаузена «Симплициссимус», и устав Вольного экономического общества. Рулоны чертежей, кроки, эскизы, готовальни, заграничные краски в тюбиках…
Амвросий поник головой, насупясь, перебирал в смущении янтарные четки. Потом поднял взор на Баженова, проницательно посмотрел в его печальные, несколько рассеянные глаза и спросил, вздохнув:
— В то время вы, чаю, за границей были?
— Да, владыко, в Италии. И вскоре после убиения Иоанна Антоновича вернулся в Россию.
— Могу ли я вас спросить доверительно, по секрету, не доводилось ли вам, будучи за границей, читать отклики в иностранных изданиях о сем кровавом позорище русском?
— Разумеется, разумеется, владыко. Даже у меня сохранился изданный в Лондоне листок. — Баженов открыл полированный изящный секретер и, порывшись в бумагах, сказал:
— Вот он: «Заметки путешественника на манифест от 17 авг. 1764 г.» Послушайте, владыко, выдержки: «Как ни была уже печальна судьба несчастного Ивана, ему не удалось избегнуть и последнего насилия со стороны нации, не охотно упускающей всякий случай проявить свое зверство». Ну, и так далее… А вот не угодно ли философическое умозаключение: «Одни и те же действия не всегда имеют одни и те же последствия. Родившиеся под различными созвездиями два изменника испытывают различную судьбу: один возведен в графы, кавалер многих орденов, сенатор (Это про Григория Орлова, — пояснил Баженов), другому (Мировичу) отрублена голова, и тело его сожжено вместе с эшафотом».
— Я не наскучил вам? — закуривая заграничную сигару, спросил Баженов.
— Эта эха в Европе наиболее спокойная. А был, помню, острый как перец, отзыв «Свободного англичанина»; Екатерина, говорят, сим отзывом, да и многими подобными была зело задета. Она уразумела, что свободное мнение общества не щадит и особ коронованных. И прошу вас, владыко, обратить внимание: Европа кричит: народ, народ, народ!.. А при чем тут русский народ? В придворных злодеяниях русский народ ничуть не виноват. А общественное мнение нашей публики зажато клещами…
— Простой народ на сии темные события откликается по-своему, он свою имеет эху, — отозвался внимательно слушавший хозяина Амвросий. — На убиение принца Иоанна тотчас же отозвалась провинция. Я имею с некиими сенаторами связи, чрез оных вестен, что вскоре после убиения появились в провинции сочувствия не токмо к участи Иоанна, но и к судьбе Петра Третьего. Так, год спустя, рассматривалось Сенатом по сему поводу шесть тайных дел, а в следующем году — десять. Народ помнит, народ ничего не забывает и в основу суждений своих полагает правду единую, — закончил Амвросий и заторопился уходить.
— Минутку, владыко! Вот не угодно ли взглянуть на кусок из манифеста, заготовленного несчастным Мировичем, разумеется, от имени принца Иоанна…
— Я знаю этот манифест. Я не люблю Мировича! — воскликнул Амвросий. — Сей суеславный безумец суть наемник собственного тщеславия. Друг мой Василий Иваныч, сожгите сии предерзостные и гнусные строки, что изблевал бунтовщик якобы от имени Иоанна Антоновича. Мирович не о народе, Мирович о себе пекся.
— Ныне наша матушка, великая покровительница искусств, — сказал Баженов, — от претендентов на престол свободна: ни Петра, ни Иоанна нет.
Опасаюсь — самозванцы будут… Как вы мыслите, владыко?
— Самозванцы были, есть и будут, — и владыко поднялся.
…Меж тем услужливый казак Федот Кожин расстарался еще двумя штофами, краюхой хлеба и зеленым луком.
Чрез залитую солнцем площадь проходили группами и в одиночку пешеходы, проезжали кареты, линейки с купеческими семьями.
Тяжело плелась вперевалку Марфуша-пророчица — московская дурочка. Она жила в башне у Варварских ворот, где келия старика-монаха; она страшилась татей и разбойников, поэтому всю свою одежонку — платьев с десяток и ветхий заячий тулупчик — напяливала на себя. Она вся увешана тряпьем. Даже измызганную подушку, придерживая за угол, волокла но дороге. Двигаясь необъятной копной по площади, дурочка кривлялась и орала:
— Покарал вас бог, московские люди, покарал! Бога забыли, дураки, водку жрете! Камением побьет вас бог, чертей нашлет. Брысь, брысь, черти, брысь! — она стала плеваться и закрещивать пространство со всех сторон, затем направилась к приземистым одноэтажным галереям торговых рядов, расположенных, корпус за корпусом, между Ильинкой и Никольской. В рядах пусто.
— Жрать хочу, жрать хочу, — выскуливает дурочка.
Пятеро пьяных кузнецов, в кожаных прожженных фартуках, обняв друг друга за шеи, вспотык шагают от Варварки. — Открывай базары! — ругаясь, буйно кричат они. — Москву со всех застав заперли, привозу нет. Голоду хотите, бунту? Открывай Москву, а нет — громить учнем!
— Бунтует народ, — прислушиваясь к людскому гулу, промямлил лежавший вверх бородой мясник и сплюнул через губу.
— По всей Росии беспорядки, — поддержал его Герасим Степанов.
Закинув руки за голову, он лежал возле мясника, силился заснуть и не мог — душа скорбела.
Все восьмеро приятелей лежали вповалячку. Солдаты и маленький горбун похрапывали во сне.
— Эй, Фомка! — окликнул будочник пробегавшего сынишку и указал на лежавшего мясника с компанией, — слетай, голубь, за ров, — чи живые там, чи мертвые. Пять, шесть, семь, восемь человек. Ежели зачумели, беги на пунхт, чтобы каторжан спосылали с крючьями. Стой, дослушай! Да чтобы не Спасским мостом волокли покойников, а в ров пущай скатят да по канаве к Москве-реке, тамотка у Живого моста чумовой плот…
Глава 5.
Лихой казак. Войско Яицкое. В Царскосельском парке.
Чума все еще давала себя знать и в нашей армии, действующей против турок. Однако быстрыми мерами ее там пресекли. Вскоре стала донимать наших воинов азиатская лихорадка. Госпитали были переполнены.
Болезнь Пугачева затягивалась. Он с завистью смотрел на своих выздоровевших товарищей,