украшениями золоченой бронзы. По стенам бронзовые барельефы в медальонах синего стекла. В глубине комнаты, на возвышении в одну ступень, — широкий, турецкий диван, крытый голубоватым штофом, столик и два табурета на синих стеклянных ножках. Эту маленькую комнату Екатерина очень любила и называла ее «табакеркой». На столике — нераспечатанная колода карт и письмо фельдмаршала Салтыкова.
Бывший «сердечный друг Гришенька», ныне просто Григорий Григорьич, болезненно чувствовал охлаждение к нему императрицы. Он не знал, а лишь догадывался, что несравненный его кумир — Екатерина завела себе, так сказать, «тайную любовь на стороне». Он с душевной печалью глядел чрез зеркальное, до самого полу, окно, выходящее в собственный садик Екатерины.
Тронутые ранними утренниками дубы, клены и липы медленно роняли свои пожелтевшие или рдяные, как кровь, листья.
— Как боевой герой, он достоин вечной славы, — сказала Екатерина, — а как администратор, он зело устарел. Я перестаю уважать и любить его. А ты как полагаешь?
Весь подтянутый, Орлов быстро повернул напудренное, чуть надменное лицо к царице и весьма почтительным голосом, в котором Екатерина-женщина, однако, почувствовала холодок уязвленного мужского самолюбия, ответил:
— На свете, ваше величество, многое превратно. Вот дуб, — и, не оборачиваясь, он махнул через плечо шелковым платочком в сторону парка. — Пришла осень, дуб теряет листья, наступит зима, дуб оголится, и уже вы взор свой не остановите на нем…
— Ах, ваше сиятельство, оставьте сентименты, я всерьез… Я имею на тебя, Григорий Григорьич, некоторые виды…
— Я рад слушать, ваше величество, — подчеркнуто вежливо, но с намеренной сухостью ответил Орлов.
Екатерина деловитым, уверенным голосом стала сетовать на всяческие беспорядки, царящие в ее империи.
— Подумать страшно… Рабы восстают на господ, фабричные — на владельцев… Даже на Каме появились разбойники. Пятнадцать воровских шаек! А война с турками тянется и тянется…
Она умолкла, понурившись, и в эту минуту с порога:
— Граф Никита Иваныч Панин! — гортанным голосом прокричал курчавый негр в красном, обшитом золотыми валунами кафтане со срезанными полами.
Располневший, приятно улыбающийся темноглазый граф Панин, которому даровано право являться к царице без доклада, неспешно приблизился к ней, поцеловал протянутую руку, затем жеманно и не так, как раньше, — без тени вынужденного подобострастия — раскланялся с Орловым.
— Садитесь, Никита Иваныч, — указала Екатерина на место возле себя и, взяв холеной рукой с оттопыренным мизинчиком пуховку, попудрила слегка вспотевший лоб. — Вы как раз кстати… Прочтите, пожалуй, что пишет этот московский старый хрыч…
Панин читал бумагу, гримасничая. Полные губы его пробовали сложиться в улыбку, а подведенные брови хмурились.
Пригубив чашку с кофе, она горячо заговорила, пересыпая русскую речь французскими фразами. Она хорошо играла своим голосом, она умела обольстить им слушателя, а иногда привести его в трепет. Теперь голос ее звучал иронически, глаза раздраженно и нервно жмурились, она облизывала пересохшие губы.
— Никакого способу у него не остается прекратить болезнь! Как это вам нравится? Но не от послабления ли тех, коим поручена безопасность Москвы, вкралась болезнь в сей дивный город? Тому уже другой год, как нами повелено поставить пограничные кордоны и карантины по всем дорогам, откуда можно иметь опасение для Москвы. И вот, в декабре прошлого года оная болезнь, чрез попустительство и ротозейство властей, появилась в Москве.
Мы немедля предписали фельдмаршалу Салтыкову все те способы, кои только придумать можно для скорейшего пресечения сего зла. Но оный старый дедушка либо ничего из предписанного отселе, либо гораздо мало да и то с крайным расслаблением проводил, полагаясь токмо на авось либо на милость всевышнего, но… — тут голос Екатерины зазвучал суровой иронией, — но, быв, по согрешениям нашим, часто милости божией недостойны, мы с благочестивым фельдмаршалом нашим довели Москву до того, что там мрет по тысяче наших подданных в сутки. Наш милый дедушка полагает все новое пустым и бесполезным… Какая рутина!.. Как это глупо… tout cela tient a la barbe de nos ancetres …
— Но ведь там теперь к сему делу генерал-поручик Еропкин определен вами, всемилостивейшая государыня, — заметил Панин.
— О да… Но сего мало. Граф Григорий Григорьич, пожалюй, собирайтесь ездить в Москву и, прошу вас, без промедления.
Орлов встал, поклонился и снова сел. В его мыслях промелькнул образ его опасного соперника. — умного, ловкого Потемкина. Да и впрямь не он ли, не Потемкин ли, подставляет ему ножку? Пресыщенное богатством и славой сердце его от сухих официальных слов императрицы сжалось. Граф Панин со злорадным удивлением наблюдал столь разительно изменившиеся отношения императрицы к всесильному Орлову — лютому врагу Никиты Панина.
Всякому нужно было теперь о самом себе помышлять. Любивший покушать мясник Хряпов отощал. Озлобленный, он вышел утром из калитки серого деревянного домика на Большой Ордынке (здесь он нашел приют), снял картуз, усердно покрестился на все стороны и ходко зашагал к Серпуховской заставе, за которой отведено было торжище; туда съезжались из окрестных деревень крестьяне с продуктами. Улица была малолюдна.
Возле Коровьего вала вдруг он увидел троих бегущих в серых больничных халатах. Один из них, чернобородый, щупленький, сбросил мешавший ему длинный халат, сбросил шлепанцы и в одном белье кинулся что есть силы к Москве-реке. Мясник Хряпов от удивления остолбенел.
— Фролов, Фролов! — завопил он, узнав в бегущем ростовского огородника, которого он столько времени тщетно старался разыскать. Но мясника чуть не сшибли запыхавшиеся карантинные сторожа и два будочника с трещотками.
— Лови, хватай! — на бегу кричали они. — Из карантена удрали…
Десять чумовых… Фабричные суконщики… Держи, держи!
Из открытых на гвалт окошек перекликались жители: «Не пожар ли?» — «Нет, должно голицынский карантен расшибли…» — «Ну?.. Вчерась, толкуют, на Введенских горах в лазарете буча была…» — «Да начне-е-тся», — с вещим злорадством в голосе бросил из окна соседу длиннобородый дед.
«Быть бунту, — покрутил головой мясник и пошел вперед. — Вот те и Фролов…»
В четырех верстах за Серпуховской заставой, в чистом поле, торжище подобно большому пожару: длинной цепью костры горели, к небу густо смрад и дым валил. По сю сторону костров тысячи голодных москвичей (фабричных, мастеровых, мещан, «крапивного семени» из приказов) с корзинами, мешками, флягами. По ту сторону костров маячили сквозь дым вздетые кверху, как погорелый лес, оглобли. Всхрапывали выпряженные лошади. На телегах горы печеного хлеба, муки, картошки, капусты, всяких круп. Мужики-торговцы переругивались с покупателями.
— Грабители! Креста на вас нету… Этакую цену драть.
— Вот ужо господам вашим нажалуемся, они вам спины-то вздерут!.. Мы знаем, — вы графьев Черкасовых, — кричал старик-купец в очках и бархатном картузике. — Вот ужо, ужо!
— Ты нас кнутами не стращай, дедка! — отругиваются чрез огонь и дым два молодых крестьянина в лаптях. — Наши спины к этому привышны. Погодь, придет наша пора, всех графьев вот в этакий кострище пошвыряем… Да и тебе, алтынник, несдобровать!
— Эй, вы там! — покрикивает выслужившийся из солдат старый офицер на деревяшке. — Купил и уходи! Купил и уходи, — с воинственным видом култыхает он вдоль огней.
Костры растянулись сажен на двести. На луговине грызутся из-за костей тощие псы. У костров, где торг, расхаживают полицейские и старые солдаты-гвардейцы.
— А-а-а, войско Яицкое! — обрадовался мясник Хряпов, завидя одетого в гвардейский полукафтан казака Федота Кожина с палашом при бедре. — Определился?
— Служу, служу, знакомый, — во всю бороду заулыбался тот. — А ты чего покупаешь, говядины, что ли? Баранины? Тогда шагай, знакомый, эвот в тое место. Только за линию костров боже упаси переходить.