Двадцатипятилетняя Елизавета Воронцова, неприбранная, с распущенными волосами, лежала на кровати и плакала.
— Вы больны? — спросила Екатерина и присела возле нее. Та схватила ее руки, с отчаянием сжимала их, покрывала поцелуями. — Чем вы больны?
— Я вас очень прошу, — ответила Елизавета, — сходить к Пьеру и умолять его от моего имени, пусть он отошлет меня к отцу… Здесь, во дворце, мне тяжко. Пьера окружают гады, подлизы, шпионы, я вчерась у Шереметевых и Пьера ругала и его приятелей ругала… Он, пьяный, стал шуметь и, в отместку мне, пытался арестовать моего отца. Сходите к нему, бога ради!
— Прошу вас, — сухо сказала императрица, — для сей комиссии избрать кого-либо другого… Чаю, попытка моя была бы государю досадительна…
— А так ему и надо! — со злостью приподнялась Елизавета на локте. — Нет, умоляю вас, мне больше некого просить.
Часу в седьмом, когда зажгли огни во дворце, Екатерина пошла к Петру.
Он был в шлафроке, взад-вперед ходил по комнате, лицо сонное, дряблое.
— Здравствуйте, — сказал он, схватился за щеку и, пососав больной зуб, сплюнул в песочницу. — Я изумлен… Вы так редко ко мне…
— Если вы дивитеся моему приходу, то еще более удивитесь, когда сведаете, с чем я пришла, — сказала Екатерина.
— Очень прошу вас, говорите, — сказал Петр.
После вчерашней баталии он чувствовал себя пред Екатериной виноватым и хотел быть с ней отменно вежливым. Однако мысль, что он неограниченный монарх и, стало быть, никто не смеет читать ему нотации о любом его дебоширстве, что Екатерину он не любит и не может любить, мысль, что Павел, вполне возможно, не его сын, а пригульный, — все эти соображения быстро отразились на его актерской, до чрезвычайности подвижной физиономии: углы губ обвисли, лицо стало кислым и капризным. Однако большие глаза его вооружились встречным огнем против блестевших насмешливой энергией темно-голубых глаз императрицы.
— Я готов… Я слушаю.
Тогда Екатерина, изложив причину своего визита, передала ему просьбу Елизаветы Романовны.
Петр удивился: «Повторите, мадам», — сухо сказал он. Екатерина повторила. Вошли генерал-полковник Мельгунов и шталмейстер Лев Нарышкин, приближенные Петра. Государь рассказал им о всем, только что услышанном, просил совета. Обсуждали положение очень долго. Екатерина устала.
— Ваше величество, — адресовались к Петру Мельгунов с Нарышкиным, — пускай Елизавета Романовна изволит ожидать ответа лично от вашего величества.
— Да, да! — обрадовался Петр. — Я так и думал… Мадам! — в совершенно недопустимой по этикету форме обратился он при посторонних к Екатерине, будто к простой женщине. — Вы слышали, мадам? Так и передайте Романовне.
Придворные переглянулись. Разгневанная столь неучтивым обращением с ней государя, Екатерина вышла.
От Петра к Елизавете Воронцовой и обратно шмыгали взад-вперед Мельгунов и Нарышкин. Так продолжалось до одиннадцати вечера, когда направился к ней сам Петр. При его появлении она и не подумала встать.
Вчера заушенный ею Петр все-таки поклонился ей. Та не пожелала ответить на поклон. Чтобы досадить ей за вчерашнее, Петр вызывающе отхаркнулся и плюнул на ковер из обезьяньих шкурок, затем позвякал шпорами, накопил в сердце злобу, прокричал: «Извольте оставаться во дворце до особого моего распоряжения! Молчать, молчать!» — и, как угорелый, побежал вон, опаски ради косясь через плечо, как бы эта пышногрудая бабища снова не посунула его в загривок.
На следующий день вечером к Екатерине заявился Петр с Нарышкиным и Мельгуновым. Все трое под хмелем.
— Разрешите нам, ваше величество, — гримасничая, начал император, — разрешите принесть жалобу на Елизавету Романовну.
— Сдается мне, сие не по адресу: я не отец ее, не дядя и не супруг, — подчеркивая «не супруг», ответила Екатерина. Молодая женщина была прекрасна в этот вечер. Она только что окончила любовную записочку Григорию Орлову. Темно-голубые глаза ее мерцали еще неостывшими восторгами, излитыми в кудрявых строках на розовой ароматной странице.
Государь с придворными принялись наперебой бранить Елизавету Воронцову: она груба, она лицемерна, она лишена вкуса и женского обаяния, и прочая, и прочая.
— Что вы на это скажете, ваше величество? — прерывали частыми вопросами свои двусмысленные речи царь и оба его друга.
Екатерина сразу поняла их смертельное желание втянуть ее в этот разговор. Но она молчала. Петр стал злиться.
— Нет, вы представьте себе, ваше величество, — развел он руками и оттопырил взнузданные губы. — Я ее пожаловал в ваши камер-фрейлины, а она, вообразите… она отказалась надеть ваш портрет, а пожелала иметь портрет мой… Ну, как сие расчесть? — он глядел в глаза жены, ждал: вот-вот Екатерина рассердится на Воронцову, насупит брови, топнет.
Но Екатерина, к огорчению его, приняла это известие со смехом.
— А вам, ваше величество, не ведомо, — проговорила она, — что женщины зело капризны и в сердечных выборах своих руководствуются скорей чувством, нежели разумом?
— Да, но этим она оскорбила вас, мой друг, и меня, императора, — он погримасничал, поморгал правым глазом и круто повернулся:
— Пойдемте, господа!
Все трое удалились.
Брыластый Лев Нарышкин, имевший кличку «шпынь», то есть балагур, затейник, вскоре вернулся к покоям Екатерины и помяукал возле двери (он любил мяукать кошкой или кукарекать петухом). Его впустили. С оттенком упрека, но с заискивающей улыбкой на бабьем, густо напудренном лице он стал нашептывать царице:
— Ваше величество изволили упустить отменную оказию выгнать эту особу из дворца вон. Мы с Мельгуновым много к этому положили стараний, а вы не изволили воспользоваться.
— Она для меня безразлична, эта султанша, — ответила Екатерина, не без удовольствия прислушиваясь, как хорошо прозвучало удачно найденное слово — «султанша».
Нарышкин выпрямился, низкий отвесил поклон и вышел.
Между тем «султанша» весьма крепко устроилась во дворце и в сердце государя. Она стала пользоваться всяческим поводом унизить Екатерину и выдвинуть себя. Все оскорбления переносились Екатериной молча.
А во дворце или где-нибудь у новых подлипал-приятелей всякий день случались прескверные истории. За ужином с изрядным возлиянием Бахусу нередко были громкие скандальчики. Новый царь-самодур в пьяном виде приказывал арестовывать то одного, то другого из гостей, иных же угодивших ему нахалов приближал к себе тут же и, на зависть прочим, награждал орденами.
— Молчать, молчать! — обычно покрикивал захмелевший Петр, но и без того все молчали.
Екатерина не участвовала в пьяных куртагах, она сказывалась больной и подолгу проводила время на глазах у публики, поклонявшейся гробу почившей императрицы. Екатерина прилагала все силы к тому, чтобы заставить забыть, что она иностранка. «Султанша» же от Петра Федоровича не отставала, нередко возвращалась в свои покои тоже под хмельком.
Вскоре меж Петром и «султаншей» опять стряслась ссора из-за юной какой-то прелестницы-мэнады. «Султанша» прегрубо оскорбила Пьера действием, Пьер бросил в нее дымящуюся глиняную трубку с табаком и убежал.
Но через полчаса, подкрепившись выпивкой, вновь явился, стал ласкаться к Елизавете, называть ее душечкой, толстушкой, сдобненькой Психеей и еще как-то очень нежно. Лежавшая в постели «султанша» прослезилась.
Прослезился и Петр. Он стал жаловаться на свою судьбу, что он в этой страшной России всем чужой,