Кавалерия преследовала отступавших. Михельсон с двумя адъютантами ехал рысцой позади кавалерии. Отдаляясь от обоза версты на две, он остановил коня.
— Глядите… Что это? Башкирцы, никак… — и Михельсон вскинул к глазу зрительную трубку. — Ну да, они!
Отряды башкирской конницы, скатываясь с гор, выскакивая из ущелий, мчались на поддержку отступавших.
— Слышь, дружок, — подъехал Михельсон к майору Харину. — А двинь-ка ты в эту нечисть картечью.
Тут подскакал к Михельсону на взмыленной лошади казак, глаза выпучены, весь он потный.
— Вашескородие!.. Так что сам Пугачёв!.. С тыла!.. Обоз атаковал!.. — заикаясь, прокричал он, как в лесу.
Положение Михельсона было не из легких. В эту опасную минуту его боевая натура вмиг преобразилась. В голове молниеносно созрел весь план предстоящего сражения.
Приказав Харину удерживать с частью отряда наступление башкирцев, Михельсон с кавалерией и остальной пехотой бросился к атакованному неприятелем обозу. Визг стрел встретил скачущих михельсоновских всадников.
Трое свалилось с седел.
— Изюмцы! Сабли вон! — закричал Михельсон, опережая кавалерию. — Казаки, не подгадь!.. По полдюжинке на пику, братцы!
Изюмцы и казаки на всем скаку взяли рассыпным строем неприятеля в обхват. Но Перфильев с яицкими казаками и Салават Юлаев с башкирцами, не страшась смерти, всюду поспевали, поощряя своих боевым кличем и личным примером храбрости.
Пугачёв с сотней яицких казаков стоял чуть поодаль, наблюдая разгоравшуюся сечу. В моменты успеха он привставал в стременах, пронзительно кричал!
— Детушки! Вали, вали, вали!.. Так их!
То вдруг бросался с казаками в то место, где враг одолевал.
— Детушки!.. Грудью, грудью!.. Спину береги, детушки! — и вновь выбравшись из схваток, вихрем скакал вдоль фронта, останавливая бросавших оружие и бежавших, вдохновляя колеблющихся, разжигая победителей.
Всеобщая резня и суматоха длится час и два. По степи, скрываясь в перелески, уже удирают пешие мужики, мчатся конные башкирцы. Опять загрохотали смолкшие было пушки. Вонючий дым, лязг металла, неистовые крики. Вот пан Врублевский с высоко поднятой саблей, с ножом в зубах, сильно подавшись корпусом вперед, скачет к кучке башкир, отбивавшихся вместе с Салаватом от изюмцев.
— Алла!.. Алла!.. — поражая врагов своих, дико визжат башкирцы.
Салават с силой рубит саблей направо и налево. Его халат изодран, рубаха окровавлена. Он круто повертывает коня и с гиком налетает на Врублевского. Их сабли, скрещиваясь, звякая, сверкают в воздухе лишь несколько мгновений. Враги вцепились один в другого руками, и с резким воем оба брякнулись с коней на землю. Через момент пан Врублевский был поднят на пиках, он извивался в воздухе, как на остроге налим.
— Детушки! — вопил Пугачёв. — А ну, за мной!.. Кажись, Салаватку прикончили.
Он вытянул черного коня нагайкой и вместе с казаками ринулся вперед.
— Чугуевцы!.. Казанцы!.. — командовал Михельсон. — Марш, марш на выручку изюмцам. Враг бежит!.. С бо-о-гом!..
Вскоре по всему фронту Пугачёвцы были отбиты. Они отступали к вершине реки Ай.
На другой день, едва пройдя пятнадцать верст, Михельсон вновь был атакован.
— Ну, брат, ваше окаянское величество, — пробрюзжал Михельсон:
— вы изволите надоедать мне пуще комаров.
Схватка была горяча и непродолжительна. Пугачёв, потеряв около сотни бойцов, отступил.
И обычная комедия: Пугачёв дерется с Михельсоном, а в этот самый час, в ста пятидесяти верстах от боя, коменданту Верхне-Яицкой крепости Ступишину грезится, что Пугачёв семитысячной громадой стоит в десяти верстах от его крепости. Перепуганный Ступишин шлет к бездействующему в Кизильской крепости генералу Фрейману гонца с отчаянным воплем выслать немедленную помощь.
Главнокомандующий князь Щербатов, в Оренбурге пребывающий, получил сразу два рапорта: от генерала Фреймана, что Пугачёв с армией в семь тысяч человек 4 июня осадил Верхне-Яицкую крепость, а другой от Михельсона, что того же 4 июня он разбил Пугачёва вблизи деревни Киги. Взглянув на карту военных действий («ха, полтораста верст!»), князь Щербатов долго чесал за ухом, тщетно ломал голову, который же из военачальников бредил? Он грыз в раздумьи ногти и, поплевывая, говорил в сердцах:
— Дураки… Все мы дураки, все больны. Пугачёв в десять раз умней нас, во всяком случае — расторопней.
Разгневанный на себя и на всех, главнокомандующий тотчас же отправил к Фрейману гонца с приказом точно выяснить, где обретается «мерзкий самозванец», и немедленно выслать отряд для скорейшего уничтожения «бунтующей сволочи».
Отряд Михельсона численно слабел, в боевых припасах ощущался великий недостаток, лошади наполовину покалечены. Михельсон прямым путем двинулся к Уфе в надежде укомплектовать там свой отряд людьми и лошадьми.
В Петербург все чаще поступали с востока известия о поражении Пугачёвцев. Но наряду с этим стало правительству ведомо, что в середине мая в Воронежской, Тамбовской и других смежных с ними губерниях возникли сильные крестьянские волнения. Внезапно «волнование» возгорелось и среди крепостных крестьян смоленского «новоявленного барина» Барышникова.
Императрица Екатерина собрала у себя совещание из ограниченного круга лиц. Были: новгородский губернатор Сиверс, Григорий Потемкин, Никита Панин, генерал-прокурор Сената князь Вяземский, граф Строганов, неуклюжий, большой и пухлый Иван Перфильевич Елагин, когда-то влюбленный в Габриельшу, и другие. Беседа велась в кабинете Екатерины за чашкой чая, без пажей и без посторонних. Чай разливала сама хозяйка.
Высота, свет, простор, сверкание парадных зал. Всюду лепное, позлащенное барокко, изящный шелк обивки стен, роскошь мебели на гнутых ножках, блеск хрустальных с золоченой бронзой люстр. Всюду воплощенный гений Растрелли, поражающий пышность царских чертогов. Но кабинет Екатерины уютен, прост.
Теплый, весь в солнце, майский день. Окна на Неву распахнуты. Воздух насыщен бодрящей свежестью близкого моря.
Все пьют чай с вафлями, начиненными сливочным кремом. В вазах клубничное и барбарисовое варенье. Граф Сиверс ради здоровья наливает себе в чашку ром. А князь Вяземский, также ради здоровья, от рому воздерживается. Григорий же Александрович Потемкин, опять-таки здоровья для, предпочитает пить «ром с чаем». И пьет не из чашки, а из большого венецианского, хрустального, с синими медальонами, стакана, три четверти стакана рому, остальная же четверть — слабенький чаек. Впрочем, ему все дозволено…
Екатерина начинает беседу. Хотя она и спряталась от солнца в тень, но, если пристально всмотреться в её лицо, можно заметить легкие недавние морщинки — следы сердечных страстей и неприятных политических треволнений.
Подбородок её значительно огруз, лицо пополнело, вытянулось, утратило былую свежесть.
— Теперь, Григорий Александрович, доложи нам по сути дела, — обратилась она к Потемкину.
Тот порылся в своих бумагах и, уставившись живым глазом в одну из них, начал говорить:
— Итак… прошу разрешения вашего величества. (Екатерина, охорашиваясь, кивнула головой.) Воронежский губернатор Шетнев доносит, что меж крестьянами вверенной ему губернии стали погуливать слухи, что за Казанью царь Петр Федорыч отбирает-де у помещиков крестьян и дает им волю.
Раз! Второе: крестьяне Кадомского уезда, села Каврес, в числе около четырехсот душ, собрались на сходку и порешили всем миром послать к царю-батюшке двух ходоков с прошением, чтобы не быть им за помещиками, а быть вольными… «Требовать от батюшки манихвесту…»
Он привел еще несколько подобных же примеров и, отхлебнув обильный глоток рому с чаем, сказал,