А гармошка подкурныкивала:
Парни, человек двенадцать, вместе с верзилой и еще каким-то нездешним карапузиком в кепке, в синем шарфе, обняв друг друга за шеи, перли на путников широкой шеренгой и, пo-видимому, не желали уступать дороги.
— А ну, друзья, пропусти, — помахал рукой Миша Воля, и кровь в нем забурлила. Амельку сразу прошиб озноб.
— Пожалуйста, — неожиданно разорвалась шеренга. — Проходите.
Подвинувшись через смрадное облако ненавистного пыхтенья, коммунары пошли дальше, оглядываясь и надбавляя шагу. Вдогонку — хохот, град лошадиного мерзлого помета, и снова — запьянцовская частушка:
И резко, как свист стрелы, прямо в сгорбленную спину Амельки:
— Эй, легаш!.. Попомни хату…
— Слышишь? — прошептал приятелю Амелька и втянул голову в плечи.
Наутро прибыла Надежда Ивановна, смерила температуру — 38,2, выслушала в трубочку, дала лекарство. Григорий сказал:
— Сегодня полегчало с утра. Взопрел ночью страсть как. Огневица быдто сдавать стала.
— Да, сегодня, очевидно, перелом. Дня через три поправишься. Только помни выходить нельзя целую неделю. А то плохо будет. В легких мокрые хрипы у тебя. Куришь, нет?
Она обложила его горчичниками — восемь штук. Через пять минут Григорий стал кричать, как маленький
— Жгут, проклятые!. Ой, ой…
— Что ты? Такой сильный дядя. Вот оказия, — удивлялась Надежда Ивановна.
— Ой, как огнем палит… Как в аду кромешном.. Карау-у-л! — Он сучил ногами, хныкал; Надежда Ивановна смеялась; Катерина сквозь слезы пробовала из уваженья к фельдшерице тоже улыбнуться.
Но все обошлось, как не надо лучше: горчичники высохли; на белом, как мрамор, теле Дизинтёра краснели восемь прямоугольных, как пряники, пятен. Григорий облегченно охал, утирал градом катившиеся слезы, ловил руку Надежды Ивановны, чтоб благодарно поцеловать.
— Что ты, милый, что ты!.. Ах ты, ребеночек большой.
— Я боюсь, — сморкаясь, говорил Григорий. — Страданий боюсь, не люблю страданий. Поэтому и на войне не воевал, утек. Страховитисто. Еще стрелишь да, оборони бог, кого-нибудь убьешь. Не гоже.
Перед обедом в слесарную мастерскую заглянул Краев. Он собирался в город по коммерческим делам коммуны и чтоб пригласить сюда агентов уголовного розыска: хотя кругом спокойно, но опытный Краев имел другое на этот счет мнение.
— Здравствуйте, товарищ начальник! — бодро закричала молодежь.
Иван Глебович Хлыстов, механик, поздоровавшись с Краевым, обвел проверяющим взглядом верстаки:
— Эй, как тебя! Зябликов!.. Стой, стой, стой! — и быстро через всю мастерскую пошел к нему.
Рыжеволосый толстогубый Зябликов — новичок, недавно прибывший из дома заключения. Он вскинул на механика неприятные бараньи глаза и слепо спросил:
— В чем дело?
— Ведь я ж говорил тебе, что левой рукой нельзя работать.
— А я вам говорил, что я левша.
— Возьми зубило в левую руку, молоток в правую.
— Несподручно. Я по руке ударю. Чего придираетесь…
— Привыкай. Иначе из тебя не будет мастера.
— Новости какие. Придирки…
Тогда цеховой староста, его сосед по верстаку, Шура Лосев, зыкнул на него:
— Товарищ, не бузи! Тут тебе не ширму на базаре ставить. Слушай, что велят.
— Зябликов обиженно набычился и, ни слова не сказав, неохотно переложил молоток в правую руку.
— Вентиляция работает? — спросил Краев, шагавший с Хлыстовым от станка к станку. — Холодновато что-то. Надо подтопить.
— Не надо, товарищ Краев, — сквозь железный лязг закричали ближайшие. — Мы нарочно экономим топливо.
Всего сорок два верстака со стуловыми и параллельными тисками. Штанген-циркуль с нониусом, готовальня, штихмассы и другие тонкие инструменты хранились у механика отдельно. На одном из верстаков лежала стальная «нормальная плоскость». Она покрыта тонким слоем свежего, на льняном масле, сурика. Молодой парень с пробивавшимися усиками делал «пригонку на окраску»: он прикладывал к закрашенной поверхности грань своего изделия и, отняв, смотрел, равномерно ли прилип сурик.
В мастерской стоял ударный лязг металла о металл, гложущий визг стальных напильников, вкрадчивый, но твердый шорох шаберов, раздражающий скрип и дребезг опиливаемых тонких железных планок.
— Зажми тиски крепче! Слышишь, — дребезжит, — приказывает механик слесарю.
— Есть зажми! — ответил тот.
— Эх, ты, тюля! Спусти планку ниже, к самой поверхности губок.
— Есть спусти! — И слесарь тотчас же исполнил приказание.
— У вас, как военморы: «есть зажми, есть спусти», — мягко улыбаясь, сказал Краев. — Что ж, это просто дисциплина или имеет какое-нибудь практическое значение?
— А как же! — И корявое, в оспинах, лицо механика тоже расплылось в улыбку. — Да вот сейчас… Слушай, Павлов, поди сюда!
— Есть, товарищ механик! — Широкогрудый парень, бросив опиловку, подошел к начальству и, узнав в чем дело, сказал: — У нас такое правило, чтоб отвечать: «есть». Оно означает, что я приказ слышал и понял его. Если не понял, я обязан не умствовать, не догадываться, а сразу же переспросить.
Вот грохнула сброшенная с плеч рабочих четырехпудовая полоса фасонного железа.
— Легче! Не швыряй, а клади. Двадцать раз говорено! — раздается окрик механика, он сердито сдергивает синие очки и бежит туда.
— Товарищ мастер! — останавливают его двое. — Нам чертеж шпонки Вудруфа. Неполадки у нас.
— Сейчас.
— Ребята, у кого винтовальная доска?
— Здесь, на! А метчики у тебя, что ли? В углу, у горна, горячая клепка двух листов. Бой молотов по обжимам стал заглушать все звуки.
— Товарищ механик, — подбежал к Хлыстову суетливый Костя Крошкин, — проверь, пожалуйста, разметку. С обеда начну пилить.
— Сейчас, сейчас. Не разорваться.
Все работали быстро, неотрывно. Браку теперь меньше. Мускулы ребят окрепли, движения стали экономны и уверенны, глазомер точен.
Впрочем, было несколько человек отстающих: они все еще пыхтели на простой опиловке брусков и не надеялись скоро стать заправскими слесарями. А трое явно не способны. Они безуспешно перепробовали все цеха. У них отсутствовало внимание, любовь к труду. Они вкорень развращены улицей или недоразвиты физически; тем не менее у них непреклонное желание жить в коммуне. С грехом пополам их держат, у них литературные способности, пишут стихи, сотрудничают в стенгазете «Сдвиги».
Надежда Ивановна прислала болящему Дизинтёру еще дюжину горчичников. Принесла их хорошенькая, румяная чулочница из коммуны, Шура. У нее пухлое кукольное личико завитые кудряшки, веселый характер и за плечами всего лишь семнадцать лет.
Дизинтёр сказал:
— За горчичники спасибо Надежде Ивановне. Только что я мучить себя не буду. Такие муки не всякий