присланные из приемника, — сплошное хулиганье. Трое собираются бежать. Все они очень скверно влияют на наших ребят, уже достаточно дисциплинированных. Что делать? Изолировать хулиганов некуда, и нецелесообразно, по-моему, было бы это. И вот я придумал некий выход.
— Нуте, нуте, — заинтересовалась Марколавна.
— Я хочу в виде опыта попробовать направлять волю малышей путем гипноза. Что вы на это скажете?
— Не опасно ли?
— Вряд ли опасно. Врач-психиатр говорит, что нет. Я тоже так думаю. Мы, педагоги, обычно воздействуем на психику ребят извне. Так отчего ж не попытаться воздействовать изнутри, ослабить одни мозговые центры, укрепить другие?..
— Не знаю, не знаю, — с некоторым колебанием произнесла Марколавна, но глаза ее блеснули любопытством. Она закурила и протянула коробку с папиросами Ивану Петровичу.
— Спасибо. Бросил, — проговорил он, втягивая ноздрями приятный дымок и глотая слюни. — Гипнотизер отучил. Да вот послушайте.
Он с жаром стал рассказывать Марколавне про свое знакомство с врачом-гипнотизером, про те чудеса, которые наблюдал на его сеансах, и в заключение вновь выразил желание проделать опыты над неисправимыми.
— Попытка — не пытка, — добавил он. Марколавна, пуская из носа дым, сказала:
— Ну что ж, попробуем.
16. ТОРЖЕСТВЕННЫЙ СПЕКТАКЛЬ
Как и всегда, утро началось проверкой. Во время переклички Панька Чечетка во всеуслышание отдавал проигранный свой долг: выстукивал ногами дробь, лаял по-собачьи: «Гаф-гаф-гаф, гаф-гаф, гаф!» Потом вскочил на подоконник и через форточку закричал во двор: «Ку-ка-реку-у-у!» Ему тотчас же откликнулись петушиными голосами все десять форток. К этому бытовому явлению надзиратели относились равнодушно. Они знали, что среди заключенных есть неисправимые картежники, проигрывающие все, вплоть до кукареканья и лая в момент проверки.
Культурник Денис умылся с мылом, выбрился и пошел с утра в редколлегию. Там уже сидел редактор Ровный.
— Денис, гляди-ко! Вот издают так издают. Не нам чета. Впрочем, что ж. Мы провинция.
На его столе — только что полученные журналы: «За железной решеткой», журнал (5-й год издания) заключенных Вятского исправдома, еженедельная иллюстрированная газета «Наше слово» Ленинградского 2-го исправдома, газета «Мысль заключенного» Витебского исправдома, очень живой журнал Ростовского исправдома «К новой жизни» и много других органов печати даже из самых захолустных мест заключения. Все они печатаются в типографиях, некоторые иллюстрированы.
Денис с обычной жадностью накинулся на них.
— Брось, брось, — сказал Ровный. — Валяй плакаты. Надо ребят мобилизовать.
Действительно, дела много: завтра торжественный спектакль. Нужны афиши, плакаты, программы начальствующим лицам и гостям. Денис сбросил куртку, засучил рукава давно не мытой рубахи, принялся за работу. Вскоре выводной привел еще шесть человек, искусных в каллиграфии.
После обеда всех артистов погнали вне очереди в баню. Пристроился и Амелька Схимник. В бане, помещавшейся во внутреннем дворе, мылось человек с полсотни. У многих была татуировка, или, по-местному, «наколка».
Амелька знал, что вся «уголовщина» — рецидивисты, завсегдатаи исправительных домов — разрисовывают себя, как дикари.
Возле него мылся крепкотелый старик, отбывавший при царизме так называемые исправительные роты. Его зад, когда старик шел к крану за водой, возбуждал общий смех: на левой ягодице изображена мышь, на правой — кошка; на ходу, при движении мускулов, кошка как бы играла с мышью. У некоторых на груди, на руках, на спине сделаны изображения змей, крестов, голых женщин, якорей, пронзенных стрелою сердец. Были клейма с отвратительными порнографическими сценами. Иногда религиозные темы сочетались с порнографией. У одного широкоплечего вора изображены на груди в овале из кандальных цепей — головка женщины, три карты, бутылка, нож, внизу надпись: «Вот что нас губит».
Амельке припомнился нелепый случай в их камере. Лишенный свободы новичок, бывший матрос торгового флота, старался уничтожить позорную наколку на своей груди: двуглавый орел с короной и фразу: «Боже царя храни». Он с ожесточением до крови скреб ножом, тер лимоном — клеймо не поддавалось. Какой-то глупец посоветовал ему приложить на ночь к наколке мяса. Он так и сделал, получил заражение крови и умер в лазарете.
На груди Амельки тоже свежая, еще не поджившая наколка. На другой день после печального разговора с Ванькой Графом Амелька подрядил за три рубля спеца по татуировке, гравера Паньку Гуся:
— Нарисуй мне самое хорошенькое женское личико. Только на бумаге сначала.
Панька Гусь изобразил. Амелька всмотрелся и сказал:
— Нет, не такая. У той ямки на щеках и глаза большие. А губки маленькие.
Панька Гусь сделал на бумаге пять набросков. Амелька браковал и удивлялся, почему Панька Гусь не может угадать, что видит в своем воображении Амелька: «А еще спец!» Амельке же все время мерещилась та нежная, похожая на цветок в оранжерее девушка, из-за которой он навсегда порвал с злодеем Ванькой Графом. Ее образ неотступно преследовал Амельку; парень вздыхал, не находил себе покоя.
— Вот, вот такая… Сыпь! — взволнованно сказал он, когда Паньке Гусю удалось наконец поймать и запечатлеть его представление о девушке,
Панька перевел рисунок на грудь заказчика, связал пять иголок острием вместе и, обмакивая их в жидкую китайскую тушь, стал резкими глубокими тычками в кожу воспроизводить рисунок. Боль страшная. Амелька скрипел зубами, приглушенно охал, грыз руки. Он весь обливался потом, по груди текла кровь, смешанная с тушью, по щекам — слезы. Обступившая их шатия гоготала, изрекала сальности, несла всякую похабщину. Впадавший в обморок Амелька мужественно приказал сделать под портретом надпись: «Любимая».
В день спектакля актеры и многие из заключенных начисто выбрились и причесались. Четверо цирюльников из лишенных свободы стригли, брили, подкручивали усики местным донжуанам.
Новичок, брюханчик Петр Иваныч Ухов, игравший Осипа, и другие отбывавшие наказание буржуйчики брились в особой комнате у приходящего с БОЛИ парикмахера. Брюханчик, побрившись, пожелал выпить рюмочку одеколона. Выпив, он минут пять сидел неподвижно с открытым ртом. Из вытаращенных глаз катились слезы. Это случайно подсмотрел камкор Ананьев — и заметка в стенгазету была готова.
Амелька пришел из мастерской раньше обыкновенного. От него пахло сосновыми стружками и столярным клеем. Заложив руки назад, он взад-вперед в каком-то возбуждении вышагивал по камере. К нему подплыл большим кораблем Ванька Граф и заскрипел голосом, как в бурю мачта. Амелька не ответил, даже отказался съесть волшебное яичко. Ванька Граф увесисто сказал:
— В изолятор хотят меня перевести. Должно быть, улики большие нашлись по моему делу. Побаиваюсь, но не трушу. Думаю, что свидетелей не должно быть, значит — концы в воду, крышка. Понимаешь, шестую ночь не сплю. Все та девчонка грезится.
— Молчи, буркнул Амелька, гляди на пол, — Уйди от меня. Не ходи со мной рядом. Дай мне, дай мне одному…
— Да ты что, лох?! — Ванька Граф, будто налетев своим кораблем на мель, враз остановился и схватил его за грудь.
Амелька рванулся, пуговки посыпались, и отошел прочь. Граф прикрыл ладонью глаза, опустил голову и стоял среди камеры в оцепенении, как столб. Мимо него — халат внакидку — прошел, поводя плечами, Дунька-Петр и как бы невзначай толкнул его.
— Легче! — ладонь Графа упала с глаз, как парус с мачты, он сдвинул брови, на скулах заходили желваки. — Ты что? Хряй дальше… Не отсвечивай.
— Я так, я ничего, — с задирчивым ехидством ответил Дунька-Петр, ошпарил Графа взглядом. Из рукава