из-под лохмотьев рукава видно, как скривился его рот, запрыгал острый подбородок.
А вечером к работавшей во дворе бригаде по заготовке дров подошел скуластый татарчонок.
— Комунам бирешь, бирешь? — и подал коловшему дрова Амельке трепаную, насквозь просаленную бумажонку.
«Падчеринский волостной совет Татреспублики удостоверяет, что мальчик из деревни Падчера Юсуп Рахматулин, 10 лет от роду, действительно безземельный, бесхозяйственный сирота».
— Тут сказано: «бесхозяйственный сирота», — полушутя проговорил Амелька, — а нам надо хозяйственный народ… Нет, не нужен…
— Пошто, пошто бесхозяйка?.. Я рабоча… хорош рабоча!.. — Татарчонок вдруг надсадно задышал ртом, ноздрями, грудью, рукавами балахона, а четверо коммунаров засмеялись.
— Мал, работать не будешь, — сказал Амелька, — тебя лягушка залягает.
— Пошто, — работать ни будишь? А исть будишь, хлеб ашать будишь? — И татарчонок опечаленно забормотал: — Матка нет, батка нет, адна. Туды ходил, сюды ходил… Мала-мала. Кудой, шибко кудой жизня… Бирешь, пажалста, камунам…
Общее собрание приняло их обоих. Коротконогий татарчонок, поелозив задом, спустился с высокой табуретки и поклонился в ноги сидевшим за столом. Его на первое время определили на торговлю в зарождавшийся кооператив. Сначала его звали: Ю-суп, потом в шутку — Ю-щи, затем просто — Юшка.
Василий же Дубинин принадлежал к группе бузотеров. К нему отнеслись весьма строго, наложили ряд взысканий и приняли в коммуну условно, до полного его исправления.
Он был определен пока на чистку хлевов. Но он и этому рад.
Юшка оказался незаменимым. В лавке быстро, аккуратно развешивал товары, птицей летал в станицу по делам и на железнодорожную станцию за почтой, темными осенними вечерами дудил в самодельный берестяной рожок и звонким голосом пел степные татарские песни.
Кооператив в виде мелочной лавчонки и сначала ютился чуть ли не в собачьей конуре. Теперь он заметно вырос и сел в более просторное помещение. Была в дело пущена ловкая политика. Кооператив быстро запасал то, чего нет в лавках, и продавал на копеечку дешевле против кулаков. Кулаки сбавляли цену сразу на пятак. Кооператив опять спускал на копеечку дешевле. Так своими копеечками кооператив бил торгашеские пятаки.
Двое мелких торгашей закрыли свои лавчонки. Тимофей же Востротин, тесть Дизинтёра, правдой и неправдой пытался еще бороться. Он своим покупателям шептал:
— Да в их каперативишке паршивом гнилье одно. А колбаса из тухлой кобылятины, тьфу! Прямо — самоблев. У них все товары краденые. Кто покупает, грех на душу берет.
Стремясь удержать в своих лапах остаток покупателей, он всячески ловчился, но ясно видел, как многолетнее дело идет насмарку.
А тут неприятности в семье: Наташка от батьки отреклась, сбежала в город; зять рубит себе избу, хочет в отдел идти… Тьфу! Да пропади она пропадом, жизнь!.. Ах, беда, беда.
Что же это, — ночь или вечер? Еще нету десяти, а тьма, как в полночь.
В чертовой хате пиликает гармошка, но веселые окна ее черны, будто замазанные сажей, они плотно изнутри закрыты ставнями. Вот пришел в хату один молодчик, вот другой, вот грудастая девчонка прошмыгнула серой мышью, крадучись, и условно стукнула в окно; раз, два!.. раз-два-три! Скрипучая дверь впустила и ее. А потом с полночи снег повалил: ложилась хлопьями первая на землю пороша. Воздух стал сразу пахнуть свежей чистотой. Крыша хаты побелела.
Снова стук в окно: раз-два! раз-два-три — и в чертову хату под рукоплесканья, крики пьяниц, вошел хмельной Амелька. Он приходит сюда по тайности уже четвертый раз и всегда хвативши. Шатия стала вновь считать его своим.
Он стряхнул с кепки снег, сверкнувший в этом дьявольском вертепе, как в навозной куче брильянт, посовался носом, с форсом крикнул:
— Здорово, воры! Наше вам!
— Хо-хо, ловко поприветствовал, — густым басом сказал лежавший на кровати усач-хозяин. Его бритая, яйцевидная, как дыня, голова повязана мокрым полотенцем.
Вертеп мрачен, затхл, как брошенный на погосте склеп. Огни двух свечей едва мерцали. Амелька, прищурившись, окинул сборище и пьяным и непьяным своим взором. Племянница хозяйки, толстощекая Варя, вся потная, в растрепанной рыжей прическе, целовалась взасос с вислоухим карапузиком Фомкой Ручкой из слесарного цеха коммуны. Другая племянница, курносая, щупленькая Паня, сидела на полу в обнимку с Петькой Горихвостовым, кокаинистом, визгливо похохатывала:
— Дай рубль, дай рубль! Иначе плюну тебе в очи.
За столом гуляки чокались стакашками, жрали свиную голову, селедку, огурцы. Шутки, сальности, любезная сердцу матерщина не переставая прыгали от стен к столу, с полатей на пол. Сталкиваясь друг с другом, как слепцы, тусклыми тенями совались по хате на подгибавшихся хмельных ногах ошалевшие пьянчуги.
Амелька и горестно и весело подвел итог: все свои парни из коммуны. Он густо, через губу сплюнул, всхохотал, притопнул:
— Эй, гуляй, блатные! Крути! Гармонист, наяривай! Безногий, похожий на ваньку-встаньку, головастый обрубыш гармонист прохрипел с сундука у печки:
— Вот только выпью чарочку.
Переставляя обшитые бычьей кожей культяпки и покручивая молодецкий левый ус, ванька-встанька браво подкултыхал к запьянцовскому столу, зажал двумя пальцами ноздри, выпил стаканчик, тряхнул кудрями и — аршин ростом — поплыл, как в челне, обратно.
Усач-хозяин тронул Амельку за плечо:
— Принес?
— В сенцах, — икнув, ответил Амелька шепотом. — А через неделю — весь склад наш. Я в карауле. Ребят запру. Собаку запру. По окончании дела винтим на волю. Ша!
Хозяин вышел в сенцы, развязал Амелькин узел: двенадцать английских гаечных ключей, две банки сурику, полпуда латуни, еще кой-что. Хозяин спрятал хабару в чулан. Завтра, чуть свет, переправит в город.
Меж тем ванька-встанька, благополучно переплыв пространство, оперся не по росту длинными руками о край сундука, подпрыгнул, и его расплывшийся зад с культяпками ловко взлетел на сундук. Усевшись в угол, к печке, он надвинул на голову каску с бубенцами и стал потешно величав и важен. Его гармонь вдруг разинула свое горластое хайло, бубенцы встряхнулись, взбрякали и залились.
Амелька ухарски сбросил с плеча старый пиджачок:
— Эй, бабушка, любишь ли ты дедушку! — ударил ладонь в ладонь и пустился в пляс.
Пьяная, растерзанная Катька Бомба, сидевшая на коленях у Паньки Раздави, спрыгнула на пол, застегнула наспех кофточку и залихватски подбоченилась. В ее выпуклых, хмельных глазах с задором скакали бесенята. Неуклюжая, грузнотелая, она с визгливым гиканьем поплыла тряпичным, пухлым шаром бок о бок с крутившимся Амелькой. В дикий пляс, разбойно засвистав, еще ввязались трое. Гармошка гайкала, ревела, взмыкивала. Все вихрем завертелось в трескучей, быстрой, как ветер, карусели. Хозяин, хлопая в ладони, козлом подскакивал под потолок. Каблуки танцоров, как в наковальню двенадцать молотов, крушили пол. Искры, пыль летели из-под ног, и хата лезла в землю.
— Ай! ай! ай! ай!
— Кони новы, чьи подковы! Кони новы, чьи подковы!..
— Ах, чох-чох-чох!.. Ах, чох-чох-чох! Амелька вдруг упал:
— Воры, стой! Башка закружилась… Спать! — и пополз крокодилом прочь.
Пляска лопнула, бубенцы жалостно всплакнули; ванька-встанька уронил гармонь. Тяжко пыхтя, пошатываясь, все разбредались по своим местам. Оплывшие свечи заменились новыми. Желто-серый свет елозил по землистым лицам шатии. Повизгиванье девок, гвалт и звяк стакашков снова нарастали. Пахло душным, одуряющим каким-то смрадом.
Крепкие руки трех друзей подхватили ползущего по полу Амельку, положили на кровать. Амелька лягался, задирчиво выкрикивал:
— Воры! Все вы воры, мазурики! И я вор.