Партизанов по выбору приглашал Срамных. Девять человек молодежи, крестьянских парней — все они верные, испытанные слуги Зыкова, сотники, десятники; остальные, человек пятнадцать, всех мастей бородачи, кержаки и крестьяне. Это самые близкие Зыкову люди, его свита, правая рука. Среди них два седовласых деда: бывший с золотых приисков старатель и еще — бобыль-мужик.
Хохот, разговор. Несколько бутылок выпито, много закусок с'едено. Но ужин еще не готов: Мавра и одноглазый повар-грек, приготовлявший днем обед в честь польских офицеров, загибают невиданные растегаи, варят пельмени, жарят баранину и кур.
— Зыков!
Все за столом поднялись, как пред игуменом монахи:
— С легким паром, Степан Варфоломеич!.. С легким паром… Пожалуйте… много лет здравствовать!
Спины гнулись усердно, низко, и свисшие космы шлепали по воздуху.
Зыков молча сел в середку. Справа от него, подложив под сиденье огромный свой топор, каким рубят головы быкам, мрачно восседал горбун. Он кривоногий, раскоряка, ростом карапузик, но могуч в плечах. Лоб у него низок, череп мал, челюсти огромны. Оплывшая книзу рожа его вся истыкана глубокими темными оспинами, словно прострелена картечью. Поэтому прозвище его — Наперсток. Большие белесые глаза красны, полоумны. Возле виска зарубцевавшийся широкий шрам. Наперсток говорит: медведь так обработал. Молва говорит: в разбойных делах мету получил.
Он весь во власти Зыкова, трепещет его и полон ненависти к нему. — Эх, сковырнуть бы Степку, да на его место встать! — Зыков тоже тяготится им, хочет от него отделаться, но кровь крепко спаяла их судьбу.
А вот и ужин, пельмени.
— Ну, братаны, теперя можно погулять, — говорит Зыков, но шумливый стол не слышит. — Эй, я говорю! — И в тишине раздельно: — Гуляй, да дело не забывай. Довольно, посидели мы в тайге, в горах. Сегодня жив, а завтра нету. Гуляй, ребята… Нажретесь, спать здесь. На улку срама не выносить. В упрежденье соблазна. И чтобы тихо.
— Степан! — прервал его Наперсток. — Я на топоре сижу, — он засмеялся, как закашлял, тряся горбом, вросшая в искривленную грудь плешивая башка его повернулась к Зыкову и ехидно осклабила гнилые зубы.
Зыков ожег его взглядом и сказал:
— Одноверы! В грехе не сомневайтесь: время наше — война. Кончим, правую веру свою вспомним, очистим воздух, станем жить по преданию отец и праотец. Кто трусит — греши в мою голову. Я — единая власть вам, и я в ответе!
Кержаки кивали головами, чавкали еду, запивали вином. Парни друг перед другом рассыпались в самохвальстве, вино пили, как воду, и все покашивались на Зыкова. Он глотал пельмени быстро, обжигался, хмуро молчал.
В левое ухо говорил ему Срамных. Пред ним на столе каракулями исписанный лист бумаги. Здесь перечислены все, которых завтра ждет расправа. Зыков слушает молча, но брови его хмурятся, и на глаза набегает тень.
— Эй, услужающий!.. Ослеп? Наливай, чорт, рыжа маковка! — кричат то здесь, то там.
Приказчик кожилится, штопором вытаскивая пробки. Свету много. В золоченой раме «Король-Жених». В простенке — овальное зеркало. Зыков поднял голову и, прищурившись, долго смотрит на себя.
В горке, за стеклом блестит хрусталь и серебро. Пьяные глаза гуляк блестят, косясь на горку. Круглые часы пробили два. Зыков мрачен. Он выпил всего лишь два стакана вина, поднялся, внушительно сказал Наперстку:
— Наточи топор, — и вышел в другую комнату, закрыв за собой дверь.
Ему хотелось уснуть, забыться. Разделся и лег на диван, покрывшись лисьим своим кафтаном. Но сон не шел. Думы, как бегучая вода в камнях, плескались в голове, сменяя одна другую и переплетаясь. Вот бы кликнуть клич, набрать милльоны войска и завладеть, очистить всю страну. А большевики? Во что они веруют, за что идут? За народ? А вот ужо посмотрим… Друзья или враги?.. Еще отец…
«Отец, неужели и ты враг мне?»
Вот Зыкова призвали сюда. Надо начинать большое дело. А с чего начинать? И как укрепиться? Известно, страхом, кровью. А дальше? Где такие еще есть, Зыковы? Эй, вы, старатели!.. Подходи сюда, соединяйся!
Нет, надо спать, спать.
Но там шумят, ругаются. Громче всех орет Наперсток. А в окно бьет своим светом луна.
Череп и все скуластое лицо Федора Петровича под луной, как у покойника. Он еще не раздевался и не зажигал огня. Сидит у окна, нещадно курит. За окном луна и тишь.
— Федя, — в третий раз спускается по внутренней лестнице матушка.
— Ах, это слишком, — раздражается Федор Петрович. — Пожалуйста, прошу вас подняться вверх.
— Я беспокоюсь за отца Петра.
— А я беспокоюсь о судьбе города. Знаете, в чьей он власти?
За рыжебородым Павлухой к Настасье прошел Лука, за Лукой — едва не лопнувший от страсти Куприян. Настасья ничего. В Настасьино окно тоже бьет луна, и кустик герани на окне тихо дремлет. Гараська весь изворочался, испыхтелся, притворяясь спящим, как и те, а сам клял Куприяна: «вот, дьявол, долго как». Гараська новичек, надо же старшим уваженье оказать.
Когда пробило на купеческих часах три, гуляки помаленьку-помаленьку распоясались, сначала песни завели, потом и пляс.
Наперсток, сидя, подбоченился, тряхнул горбом и гнусавым своим голосом крикнул плясунам:
— А что мне Зыков? Тьфу!..
В это время и Гараська, сменив Куприяна, самохвально заявил Настасье:
— А что мне Зыков? Тьфу!..
И до самого до утра забрался под ее ситцевое одеяло. Настасья ничего. Настасья целый год жила, как монашка.
От пляса, грохотанья в пол пятками дрожала печь, и бутылки на столе качались.
— Ух-ух-ух-ух!!
Все были на ногах, хлопали в ладони, орали кто во что горазд. Только Наперсток сидел на топоре, как припаялся:
— А Зыков эвот у меня где!.. Попробуй-ка, убей меня… Я те убью. Эй вы, кержацки морды! — гнусил пьяный Наперсток. — Все вы анафемы… Все вы прокляты, кобелье!.. Эй, сволочи! Идите ко мне в шайку. Я — атаман… Топор эвот! Грабить, ребята, будем. Девок портить, вино пить… — он схватил бутылку и, ухнув, пустил ее в зазвеневшие стекла горки. — Нна!.. Забирай, ребята, по карманам серебро да золото. Зыков жаднюга, сволочь. Не даст… Эй, бери в мою голову!.. А на Зыкова гостинец — вво! — он вытащил из-под сиденья топор и вдруг, взвизгнув, высоко повис в воздухе.
Мимо смолкших, застывших плясунов, как корабль мимо ладей, прошел в одной рубахе и портах, грузный Зыков. В вытянутой вперед его руке дрыгал пятками, крутился и хрипел горбун. Зыков, скосив к переносице глаза, неторопливо прошел в крайнюю комнату, сорвал с разбитого окна ковер и выбросил горбуна на улицу.
Когда возвращался, в столовой и соседних комнатах притворно похрапывали, валяясь на полу, гуляки.
Глава 8
— Кутью сюда, долгогривых, — низким, твердым голосом бросил Зыков, входя в собор.
За ним шла ватага. На его голове новая лисья, с бархатным верхом, шапка. На лоб, из-под шапки, свешивались черные, подрубленные волосы.
— Надеть шапки! — сказал он, обернувшись. — Чего сняли? Нешто это Господня церковь? Это так себе… Обман.
Постороннего народу никого, одни мальчишки. Поповский Васютка тоже здесь.
Весь народ у лавок, у магазинов, у лабазов. Еще утром трубари трубили во всех концах: именем Зыкова,