глаз вышибли… — голос его стал веселым.
— Где вы взяли шубу, товарищ?
— А так что нам Зыков дал.
— А вы кто? Чем занимались?
— То есть я? Мы займовались, известно дело, хрестьянством. Всю жизнь на земле сидим. Из самой я из бедноты, можно сказать, дрянь мужик, самый бедный, из села Сростков… Поди, слыхали? Село наше возле, значит…
— А ведь ты, Курица, с каторги сбежал, из Александровской каторжной тюрьмы. Ты лжец! — и глаза Блохина из узеньких вдруг превратились в большие и колючие.
Курица завозился на стуле:
— Кто, я? Кто тебе сказал?
— Твой товарищ. Тоже партизан.
Курица вдруг ошалел. Вытаращенный глаз его завертелся, и все завертелось пред его взглядом: стол, комната, винтовки, серьезные вытянутые лица красноармейцев, а чернильница подскакивала и опять шлепалась на место.
— Какой такой товарищ? Врет! Как кликать, кто?
— Это тебя не касается, — рубил Блохин, пристукивая торцом карандаша в столешницу. — Откуда у тебя взялись часы, трое золотых часов, тоже Зыков подарил?
— Не было у меня часов.
— Гражданин Стукачев! — крикнул Блохин. — Позовите гражданина Стукачева.
Тощий, как жердь, портной вошел, хрипло кашляя. Скопческое лицо его позеленело, сухие губы сердито жевали, поблескивали темные очки:
— Я его, подлеца, от смерти спас… А понапрасну, не надо бы их, злодеев, жалеть. Часы, вот они… В штанах нашли у разбойника.
— Засохни, кляуза! — крикнул Курица и закачал с угрозой шершавым кулаком: — Вот Зыков придет, он те… Да и прочих которых не помилует, всех под лед спустит… хы! Начальнички тоже…
— Молчать! — прозвенело от стола.
Опрашивались еще свидетели, вместе с отцом Петром Троицким.
Дыхание отца Петра короткое, речь путаная, сладкая, священник волновался. Он красную власть почитает, он всегда был сторонник силы и справедливости, так как лозунги Советской власти, поскольку ему известно из газет и отрывочных слухов, всецело совпадают с заветами Евангелия. К белым же он был совершенно равнодушен: ибо полное их неуменье властвовать и воплощать в себе государственную силу привели к такому трагическому состоянию богохранимый град сей. А Зыков, что же про него сказать? Сектант, бывший острожник, изувер, человек жестокий, властный, якобы одержимый идеей восстановить на Руси древлее благочестие. Но отец Петр этому не верит, ибо дела сего отщепенца не изобличают в нем религиозного фанатика. Напротив, в нем нечто от Пугачева. И ежели глубоко уважаемые товарищи изволят припомнить творение величайшего нашего поэта Александра Пушкина…
— Ну, положим… — иронически протянул Блохин и прищурился на закрасневшегося попика.
— Совершенно верно, совершенно верно! — поспешно воскликнул попик. — Я не про то… Я, так сказать, с исторической точки зрения… Конечно же, Пушкин дворянских кровей и в наши дни был бы абсолютным белогвардейцем. И, конечно, понес бы заслуженную кару… Яснее ясного.
Блохин, нагнувшись, писал. Красноармейцы зверски дымили махрой. За окнами уже серел вечер и чирикали воробьи. Курица икал, прикрывая ладонью рот, глаз его сонно слипался, подремывал.
— Гражданин Троицкий и вы, граждане, можете итти домой.
Подобострастный поклон отца Петра, торопливые шаги нескольких ног, независимые удары палкой в пол уходящего портного.
— Гражданин Курицын…
Одинокий партизан еле поднял плененную сном голову и вытянул шею. Блохин что-то читал, голос его гудел в опустевшей зале. И когда с треском разорвалось:
— Расстрелять!
Курица крикнул:
— Кого? Меня?! — голова его быстро втянулась в плечи опять выпрыгнула, и он повалился на колени. — Братцы, голубчики!.. Начальнички миленькие… — тряпка сползла с головы, глазная впадина безобразно зияла.
— Но, принимая во внимание…
Курица хныкал и слюнявил пол, подшитые валенки его, густо окрашенные человеческой кровью, задниками глядели в потолок. Когда его подняли и подвели к столу, он утирал кулаком слезы и от сильной дрожи корчился.
— Курица и есть, — сказал бородач. — А еще водкой его угостил…
Курице сунули в руки запечатанный конверт, что-то приказывали, грозили под самым носом пальцем. Весь изогнувшийся, привставший Блохин тряс револьвером, кричал:
— Понял?!.
— Понял… Так-так… Так-так… — такал Курица, ничего не видя, ничего не понимая.
Его увела стража.
— Приведите этого… как его… Товарищ Васильев! Приведите другого Зыковского партизана.
В комнату, в раскорячку и сопя, ввалился безобразный человек.
Блохин исподлобья взглянул на него, брезгливо сморщился и звеняще крикнул:
— Имя!
Отец же Петр, кушая с квасом толокно, говорил жене:
— Пока что, обращенье вежливое… Надо, в порядке дисциплины, предложить свой труд по гражданской части. Интеллигенции совсем не стало, — и громыхнул басом на Васю, сынишку своего: — Жри, сукин сын! Жулик…
Вася, худой, как лисенок, давится слезами, тычет ложкой в миску, давится толокном, чрез силу ест. После горячей порки ему очень больно сидеть.
Вот весной Вася угонит чью-нибудь лодку, уедет к Зыкову. Отца он ненавидит и на мать смотрит с презреньем: с толстогубым партизаном эстолько времени валандалась. Толстогубый парень, как спускался с лестницы, подарил Васе будильник и еще бронзовую собачку, очень красивенькую: «На, кутейничек. Я на твоей мамке вроде оженившись». Так и сказал парень, ноздри у парня кверху, и глаза, как у кота, Вася это хорошо запомнил. Вася совсем даже не жулик, раз подарили… А к Зыкову он уедет обязательно. Зыков по лесам рыщет, а в лесах медведи, черти, лешие… Вот бы сделаться разбойником. Ну, и занятная книжка — Разбойник Чуркин. Книжку эту и другие разные сказки он добывал у Тани Перепреевой. Вася очень любит сказки.
Любит сказки про богатырей и купеческая дочка Таня. Ха, быть любушкой богатыря, ходить в жемчугах, в парчах, спать в шатрах ковровых среди лесов, среди полей, будить рано поутру своего дружка заветного сладким поцелуем.
И от страшной кровавой были Таня Перепреева, большеглазая монашка, едет в голубую неведомую сказку, чрез седой туман, чрез белые сугробы, чрез свое девичье сказочное сердце… «Зыков, Зыков, миленький».
Зыков, сам сказка, весь из чугуна и воли, с дружиной торопится в поход. Но вот задержка: надо отправить жену, Анну Иннокентьевну, в дальнюю заимку, здесь опасно, да и с глаз долой… Анна Иннокентьевна плачет. Как она расстанется с ним? Но пять возов уже нагружены добром, и ямщики откармливают коней.
— Знаю… С девченкой снюхался… Эх, ты! — корит его Анна Иннокентьевна.
Зыков топает в пол, стены трясутся, Иннокентьевна вздрагивает и под свирепым взглядом немеет.
А по гладкой речной дороге едут всадники: Курица и два красноармейца. Они нагоняют подводу. В кошеве мужик, баба и два парня. Один глазастый и такой писаный, ну, прямо — патрет. Только ничего не говорит, немой… рукой маячит, а сам в воротник нос утыкает, будто прячется.
— Путем дорогой! — кричит Курица, он норовит завести разговор, но красноармейцы подгоняют.
Едут вперед и долго оглядываются на отставшую кошевку.