бы себя подлинным прозорливцем. Но он не знал этого. А Николай Тургенев не принадлежал к числу болтливых, даже старшему брату он говорил не все. Бывая на всех обязательных масонских собраниях, он теперь уже твердо знал, до какой степени зорко следят за всеми масонами глаза руководителей. Он видел, что вместе с течениями легкомысленными и пустыми есть глубокая подземная река, течением которой управляют ему не известные, но большие, вне России находящиеся силы.
Выезжая в Геттинген через Ригу, Николай Тургенев не чувствовал ни одинокости, ни покинутости. Он уже твердо знал, что в германском городе его ждут не простые случайности путешественника, а совершенно правильный, ритуалом определенный прием. Выезжая из России, он уже чувствовал себя гражданином не национального государства. С гордостью ощущал он прилив в сердце космополитических, а не национальных чувств.
По приезде на место русские впечатления совсем оставили Тургенева. И, словно чувствуя это, Александр Иванович и Сережа старались вдвойне напомнить ему о забытом. Двадцать шестого августа 1808 года Александр и Сергей Тургеневы писали письмо Николаю:
'Теперь я тебе дам отчет о своем путешествии. Из Москвы, откуда я писал к тебе (2-е письмо, в Геттинген 1-е), я поехал в Тургенево и заехал в Ахматово, где нашел все в изрядном порядке и с благоговейною грустью вспомнил, что тут отец наш часто проводил дни своего ребячества и своей молодости, что сюда приезжал он с дед. и баб. гостить к дяде. Еще многие мужики его помнят и были товарищами его в детских играх. Прежде я не знал об этом и не думал, что Ахматово для нас должно быть так дорого. Оттуда проехал я в Симбирск, где не нашел ни одного дядюшки, в тот же день проехал в Коровино, а оттуда в Тургенево и прожил там, видаясь ежедневно с Петром Петровичем, почти шесть дней, в продолжение которых съездил в Семиключевку. Ты себе представить можешь, с какими ощущениями я подъезжал к Тургеневу, входил в старый дом и увидел все прежнее, все, что было свидетелем пяти лет моего детства. Я не мог ни на что смотреть без какой-то тайной грусти, без душевного волнения; даже старые мебели делали на меня удивительное впечатление; но всего более возбуждали во мне воспоминания о прошедшей жизни нашей виды из залы, где мы обыкновенно учились. Сад, трава и вдали синеющиеся Заволжские горы – все сии предметы своей неизменностью показывают перемену всего остального, – напомнили мне множество случаев, ничего не значащих для других, но важных в истории моей молодости. В которую сторону ни смотрел, – всюду находил какой-нибудь предмет, который был для меня почему-либо интересен. Сердце билось во мне особливо тогда, когда я вспоминал то, чего оно лишилось в эту полосу, которая отделяет тургеневское мое житье от теперешнего петербургского. Что со мною было? И что было с другими, которых потеря была для меня невозможною, невообразимою? Сидя ввечеру при солнечном закате в большой зале под окном, что в сад, я читал дядюшке Петру Петровичу стихи, которые Жуковский написал для моего альбома. Почти каждый стих останавливал меня, ибо то, что в нем сказано было, происходило в сии самые минуты на самом деле – или перед глазами моими, или в душе моей:
Я объезжал все те места, на которых прежде резвился и был счастлив, где с братом и Васей – вы еще были тогда очень малы – мы проводили довольно весело и не без удовольствия скучное деревенское время и не подозревали, что отец наш жил в ссылке под гневом великой государыни, следовательно, будучи не по собственному желанию в деревне, не мог наслаждаться приятностями сельской жизни. Но сколько я помню, в свободное от ученья время мы, кажется, были очень счастливы, особливо летом в саду. Зимой случались скучные вечера, потому что занятий или забав у нас почти уже никаких не было, и мы часто желали вырваться из деревни, видя к тому же батюшку в грусти и часто нами недовольным, особливо мною. Но что жаловаться на прошедшее? Верно, я уже никогда так счастлив не буду.
В Германии Наполеон вторично разбил русские войска под Фридландом. Отечество Тургеневых терпело кровные оскорбления от «сына корсиканского нотариуса» Бонапарта. Наполеон низвергал наследственные монархии. Уже одно это было несовместимо с уверенностью в незыблемости и мировом значении священных традиций. Новосильцев, Кочубей и Строганов в Петербурге, с одной стороны, участвовали в негласном комитете Александра I по подготовке конституции, а с другой стороны – всячески настраивали Александра I против какого бы то ни было мира с Францией. Дворянам невыгодно было разрывать наладившиеся торговые отношения с англичанами. А Бонапарт, потерпев от англичан на море, решил применить к ним систему континентальной блокады. Торговля с Англией кого бы то ни было рассматривалась совершенно так же, как вооруженные выступления против французского оружия на поле битвы. Потерпев несколько поражений, примирившись с потерей польских земель, из которых Наполеон создал герцогство Варшавское, Александр I заключил с Бонапартом мир и поехал на свидание с Бонапартом в городе Эрфурте.
Германия покрылась сетью тайных обществ. Удар, нанесенный Наполеоном, пробудил какие-то новые, небывалые чувства в сердцах немцев. Некий Штейн явился поборником освобождения крестьян от остатков феодальных повинностей. Медленно, но верно идя по ступеням чиновной лестницы, Штейн вскоре сделался прусским министром и, пользуясь давлением Франции, с одной стороны, и пробуждением третьего сословия, с другой, он проводил реформу за реформой до тех пор, пока французские и немецкие власти не усмотрели в нем опасности. Французы видели, как Штейн пробуждает национальное сознание немцев, а прусские князья видели в Штейне якобинца, стремящегося ниспровергнуть вековечные дворянские права. Одновременно союзы молодежи, под названием тугендбундов, как огоньки, вспыхивали всюду, и бороться с ними становилось все труднее и труднее.
Такова была обстановка в Германии, когда молодой Николай Тургенев начал учиться в Геттингене.
Что ни день, то новая перемена. Каждый курьер привозит печальные вести с европейского театра войны. Каждое письмо – это новая трещина в фундаменте Европы. Что делать? Что принесет завтрашний день? С этими мыслями вставал по утрам Александр Тургенев и в Москве и в Петербурге. С ними он ложился спать. Сон его был тяжел и беспокоен. Он часто думал о Николае и завидовал его спокойствию. Как рано сумел этот юноша найти самого себя. Небо его мыслей всегда безоблачно. Если для Александра Тургенева русский патриотизм был чем-то обязательным, если для него философские и исторические воззрения современников имели значение чужих, необязательных взглядов, то для Николая вырабатывались, под влиянием чужих мыслей, и свои, получая значение обязательных и менявших не только его мысли, но и все его поведение. Из мальчика, вдумчивого и спокойного, он превращался в человека бесповоротных решений. При наружном спокойствии и холодности он мог проявить железную настойчивость и бешеную смелость в действии. Мозг его работал бесшумно, мысли не сопровождались словами. Как большой и могущественный механизм, при внешней неподвижности бесшумно действующих машин, при полной неизменности облика, не ускоряя походки, без единого лишнего слова и жеста, он привык накоплять, пускать в ход и останавливать гигантскую энергию свободолюбивой и самоотверженной мысли. Большинство окружавших в Геттингене этого юношу не понимали его. Он казался замороженным, педантичным, замкнутым ученым, сухим и нелюбопытным. Однако не было человека во всем студенческом кружке, который бы сумел с такой зоркостью схватить неуловимые черты характера собеседника, заметить все мелочи и понять сущность человеческих побуждений. Все это было проникнуто не сухим и праздным любопытством аналитика, а горячими мыслями о человеческой солидарности, ставшими второй природой молодого масона. Это был редкий представитель человеческой породы, обладавший быстротой перехода от мысли к воле, от представления к действию. Большие и малые дела этого единственного мира в одинаковой степени были ему доступны.
Там, где многие страдают оттого, что замкнутые личные состояния являются центром тяжести внимания, Тургенев не страдал, так как очень мало занимался собою. Вопросы собственного, ограниченного, личного порядка были для него чужими. Он весь представлял собою гармоническую и музыкальную восприимчивость, работу какого-то большого, красиво устроенного инструмента, отзывающегося на впечатления большого и малого внешнего мира. В этом состояла тайна его внутреннего спокойствия. В этом был секрет его прелести. В этом были черты очарования, недоступного обычному