французских граждан были сделаны лишенцами.
Мы оставили Бейля среди улицы в раздумье стоящим перед затухающим пожаром и вспоминающим московские зрелища 1812 года. В течение двух дней он не выходил из дому с того момента, как ночью увидел огромные каменные плиты мостовой, сложенные в виде заграждения до второго этажа зданий. Двадцать девятого числа, выйдя рано утром и неоднократно попадая в поле обстрела, он с ужасом убедился, что не может вернуться прежней дорогой. Набат и стрельба не затихали. Но артиллерийская канонада кончилась. Пушки не достигали никакой цели, они портили дома на узких и кривых улицах Парижа и зачастую избирали мишенью свои собственные воинские части.
Пятнадцатого августа Бейль писал своему другу:
'Ваше письмо, дорогой друг, доставило мне огромную радость. Извинением моему запозданию с ответом может служить только то, что я в течение десяти дней вообще не написал ни строчки.
Для того чтобы вполне отдаться замечательнейшему зрелищу этой великой революции, надо было все эти дни не сходить с французских бульваров. (Кстати сказать, от самой улицы Шуазель почти до отеля Сен-Фар, где мы поселились на несколько дней, вернувшись из ЛонДона в 1826 году, все деревья порублены на баррикады, загородившие мостовые и бульвары. Парижские купцы с радостью отделались от этих деревьев. Не знаете ли вы средство, как пересаживать толстые деревья с одной почвы на другую? Посоветуйте нам средство восстановить украшение наших бульваров.)
Чем более мы отходим от потрясающего зрелища
Все, что сейчас написано было наспех в газетах о героизме парижской толпы, совершенно верно. Появились интриганы, которые все испортили. Король, конечно, великолепен: он сразу выбрал себе двух дрянных советников: господина Дюпена – адвоката, заявившего 27 июля, после чтения ордонансов Карла X, что он не считает себя депутатом, и второго... Простите, меня прервали, и я должен поспешно отправить вам этот клочок бумаги. Я вам допишу его завтра. Сто тысяч человек вошли в Национальную гвардию Парижа. Наш восхитительный Лафайет стал истинным якорем нашей свободы. Триста тысяч человек в возрасте двадцати пяти лет готовы воевать. Но, кроме шуток, Париж способен отстоять себя, если действительно на него навалятся двести тысяч русских солдат. Простите мои каракули. Меня ждут. Чувствуем мы себя хорошо, но, к несчастью, наш Мериме в Мадриде и не видел этого незабываемого зрелища: на сто человек героев-оборванцев во время боя двадцать восьмого июля можно было встретить не более одного хорошо одетого человека. Последняя парижская сволочь оказалась настоящими героями революции и проявляла действительно благородное великодушие после битвы.
Ваш......
Каковы бы ни были результаты июльских событий в Париже, тревога охватила монархическую Европу. Николай I не признал Людовика Филиппа законным королем, и в дипломатическую скважину, образовавшуюся в эти месяцы, проскочило разрешение Николаю Тургеневу приехать на континент. К тому времени, когда состоялась эта поездка, появились баррикады в Брюсселе, а еще немного времени спустя репрессии Николая I довели до открытой гражданской войны угнетенную им Польшу. Николай Тургенев выехал в Швейцарию и поселился в Женеве. Русский царь, поглощенный тревожными вестями с Запада, не делал никаких шагов и попыток вернуть Тургенева для суда и наказания. Окончательно потеряв признаки русского помещика, Николай Тургенев вращался в среде старых французских карбонариев и дописывал огромную, начатую им еще в Лондоне работу
Наступил 1832 год. Александр Иванович странствовал по Италии вместе со своим новым другом Анри Бейлем, которого он просто называл
«С тревогою смотрю на будущее. В нем нет отечества, в нем только судьба брата и тревога за него».
В декабре, по мере приближения рокового четырнадцатого числа, всегда внушавшего Тургеневым чувство непобедимой тоски, Александр Иванович и его французский друг были в Венеции. Оба вспоминали – один своих итальянских друзей-карбонариев, другой – ссыльных декабристов.
Дневник А. И. Тургенева.
'Колокольня (кампаниле) св. Марка стоит особо на площади, и вид с оной на всю Венецию, на ее лагуны и острова, на тысячи каналов и мостиков, их пересекающих, на громады, воздвигнутые веками и брошенные разрушению, очарователен.
Вдали синеют горы и бесконечное море... Я вышел раз взглянуть на стены Арсенала – надгробный памятник Венеции. Глядя на него, венецианцы, прохаживавшиеся в зеленеющем саду Наполеона, могут со вздохом говорить друг другу: – Et nos quidam floremus[36].
Один из колодников, скованных по двое одною цепью, работавший в сарае, где готовят корабельные мачты, упал затылком на бревно, и товарищи вынесли его при мне из сарая. Я был до слез тронут попечениями их о собрате; не один тот, который был скован с ним одною цепью, но и другие обступили его, начав обливать водою и положив на солнце. На лицах каждого изображалась горесть, беспокойство и какая-то нежная заботливость, между тем как австрийский чиновник и надсмотрщики смотрели на эту сцену без участия. Некоторые из колодников говорили по-немецки, и я понял, что им хотелось помочь страдающему собрату, все еще без чувств лежащему на солнце, но что они не знали, чем и как помочь ему, и эта досада выражалась на их лицах. В эту минуту я как-то с ними побратался. Чувствовалось, что преступление, что горе сковало и привело их сюда, не пошатнув в них человеческого сострадания к товарищу, коему чужды были другие свидетели, равнодушные к страданию.
Они с благодарностью приняли подаяние для их собрата, все еще без чувств лежащего.
Сел у первой пристани в гондолу...'
По пути в Рим, расставшись в Бейлем, А.И.Тургенев задержался большими остановками и проживанием во Флоренции. Отмечая везде в дневнике отсутствие книжных магазинов в итальянских городах, он с радостью, как исключение, подчеркивает Флоренцию. Там женевский гражданин, книгопродавец Вьессе, открыл читальню (gabinetto di lettura), вскоре ставшую местом собрания флорентийской молодежи и изгнанников из Милана и Неаполя. Правитель Тосканы старался править просвещенно и по внешности чуждался австрийских порядков. Вот почему Вьессе получил разрешение.
Александр Иванович пошел осмотреть кабинет для чтения. Там он встретил руководителя молодого итальянского кружка Каппони, познакомился с самим Вьессе и в кабинете, обогащенном всеми новинками европейской литературы, увидел согнувшегося над книгами Анри Бейля. После первых приветствий начались переговоры о Париже.
– Я все еще получаю проколотые и окуренные письма, – сказал Бейль. – Неужели холера еще не затихла?
– В России она в полном разгаре, особенно в летние месяцы; что касается Парижа, то она там незаметна, но мои письма к брату подвергают двойному окуриванию, и в результате полицейского окуривания зачастую приходит совсем не то, что я писал. Говорят, и в Англии такие же порядки. Брат писал, что в парламенте был запрос о вскрытии писем карбонария Маццини.
– Маццини уже не карбонарий, – сказал Бейль. – Но ведь ваш брат, по-видимому, сейчас далек от движения?
– В Париже я не любил об этом откровенно говорить, дорогой друг.
– Ну, а здесь? У меня такое впечатление, что он все-таки гораздо более политически значил и потому гораздо опаснее для царя, чем, например, Корэф, тоже несомненный либерал, участник конституционных проектов Гарденберга.