И стоял Кондрашка перед царем всея Руси, а Илюха Зерщиков на ту беседу со стороны глядел. Заныло у Илюхи под сердцем, когда царь полную ендову заморского пенистого вина Кондрату поднес.
– Какой награды просишь, казак? – спросил.
Илюха тут бы не продешевил, нашел, что попросить! А Кондрашка только волохатой головой тряхнул:
– Никакой награды мы от тебя, царь-батюшка, не просим. Одного хотим, чтобы ты не забижал нас, казаков, на Тихом Дону, не обходил своей милостью. Мы – твои верные слуги! И Россию чтим!
– Жалую! – сказал царь. И сам полную ендову осушил.
Весь день до вечера и еще три дни бражничало войско в крепости Азовской. А казаки ближние по домам поехали.
Попереди всех, на рыжем аргамаке, Кондрашка Булавин. С седла высокого по сторонам глядел, сушеные горошины в рот кидал по одной. Каждую раскусит и первую половинку выплюнет, а другую сжует.
Когда смеркалось, Илюха не утерпел, протронул коня вровень с Кондратовым, спросил:
– Чего ты их не глотаешь целиком, а шелушишь, ровно белка? Или заговор какой у тебя на горох?
Кондрат и ему горстку гороха отсыпал, засмеялся в курчавую бороду:
– А ты что, сказочку про кочетка не слыхал, что ли?
– Не доводилось, – вздохнул Зерщиков.
– Стариков со старухами слухать надо, Илья, – ответил на то Булавин. – У нас в Трехизбянской эти сказки каждая бабка знает.
– Я же в Черкасском вырастал, – смутился Илюха.
– Да и сказочка-то невелика, всего на три слова. Увидала, мол, курочка соседского кочетка, говорит: давай вместях жить, Петя! А кочеток пытает: какой, мол, от того прок будет? А курочка и говорит: прок, мол, будет великий! Я, мол, бобок найду, половинку тебе дам, а половинку сама съем – обое сыты будем. Ты бобок найдешь, половинку проглотишь, а половинку мне дашь, и опять обое сыты…
Кондратий выплюнул очередную долю горошины, глянул на Зерщикова сбоку и, удерживая поводья, разгладил свободной рукой конскую гриву. Лошади шли вровень.
– Чего же у них из этого вышло? – дотошно спросил Илюха.
– Неладно вышло. Курочка-то бобок нашла, половинку съела, а другую кочетку отдала – оба, выходит, сыты. Потом кочеток нашел бобок, оглянулся. Ну, видит, что она своим занята, и глотнул целиком…
– Так-таки и глотнул? – ахнул Илья.
– Глотнул! – засмеялся Кондрат. – Токо неладно, говорю. Подавился!
– А она – что?
– Курочка-то? Известное дело, крыльями всплеснула, побежала к речке воды просить, кочетка отпаивать, – снова засмеялся Кондрат.
– А речка?
– А речка говорит: воды, мол, нету, все родники повысохли.
– А она?
– Так опять же к родникам побежала. Ее дело такое, женское.
– А родники?
– Ну, те говорят, что горы все облысели, растрескались сверху донизу, воды, мол, не держут…
– А она?
– К горам кинулась, само собой…
– А горы?
– Говорят, леса повысохли…
– А она?
– Чудак ты, Илюха! Ну, к лесам, значит, ей пора бежать! Куда ей?
– И чего ж они гутарят, леса?
– Ветры, говорят, больно буйные стали. Ветки нам обломали, корни обнажили, ни один листок на ветке как следует не держится. Птица пустушка и та свое кричит: худо-тут, худо-тут! Вот и смекай!
– Чего же курочка после этого? За ветром, что ли, ударила?
– Ну! Ищи ветра в поле… Курочка, она, сказать, ни глупа, ни умна, а все ж таки сообразила, что за ветром ей не угнаться, Илья. Помыкалась туда-сюда, увидала на зелен-траве кукушкины слезки. Слизнула эту каплю, кочетку понесла. Чтобы он из последнего горло-то промочил…
– Донесла?! – жадно подался к нему Илюха. Да так покачнулся в седле, что конь у него от неожиданности передними ногами сдвоил. – Донесла ли?
– Про то неведомо, Илья. Бают наши старухи в Трехизбянской, что нынче она как раз и несет ему те кукушкины слезки во спасение. А уж донесет, нет ли, побачим когда-нибудь…
И Зерщиков откачнулся от соседа с недоумением , и вроде даже с обидой.
Взглядный этот Кондрашка был, сук-кин сын! За то и голову не сносил по нынешним временам…
Да ведь надо же, за гультяев своих вступился! Ему бы надо старшинскую руку держать, а он другое удумал. Все беглые, кои с самой России на Дон утекали, к нему в Бахмут прибивались, соль варили. А царю та соль тоже ведь надобна, каждому понятно. Он и повелел Бахмутские солеварни у гультяев оттягать да приписать к Изюмской канцелярии. Люди на дыбы, атаман – за них. С того все и началось, а как дальше вышло, теперь лучше не вспоминать.
Царь к Булавину опять думного дьяка Горчакова прислал с охранной грамотой, чтобы он уговорил казаков не супротивничать. А Кондрашка ту грамоту царскую изорвал да – в огонь, а самого царского посла Горчакова – за бороду. «Ты, – говорит, – боярин, нас, казаков, хорошо знаешь! Чужого нам не надобно, а свое не упустим. Так чего ж ты с недоброй вестью сунулся?»
Приказал ему удалиться на все четыре стороны, а дьяк на своем стоит. А Кондратий его – под замок И стражу приставил… Думал, видно, что царь ему спустит это за прошлое.
Не идет что-то Кондрашка из головы нынче… К добру ли?
Трудный час наступил, а надежда какая-никакая все же теплится в думках. Не кто иной, как Илья Зерщиков, выдал беспутную Кондратову голову царским енаралам, за то не бьют, а награды сулят…
И только подумал Илюха о награде, как на верхнем валу снова ударила пушка.
Грохнуло теперь уже без ошибки, потому что в верховьях, там, где вода клином сходится, прорезались сквозь дымку корабельные мачты под государевым флагом.
Илья-атаман сощурил ястребиные свои глаза под срослыми бровями, палубу разглядел, и оттуда, с переднего кораблика, тоже громыхнуло с белым дымом.
Господи, благослови… Прости мне, окаянному, прегрешения…
– Едут! Показались! – заорали с верхнего вала.
– Царь-батюшка милостивый!
Лихо вниз по течению и при попутном ветре шел грудастый царский кораблик. И с носового бревна глядела нахально окрест нептунья морда, вырубленная искусным плотницким топором.
«Как сойдет окаянный царь на сушу, надобно атаманскую насеку бросать наземь… – торопливо соображал Зерщиков. – Бросать насеку, а самому на колени и – царю в ноги. Виноваты, мол…»
И только подумал Илья, что скоро освободит руки свои от проклятой, но желанной тяжести, как на груди, под рубахой, запылал огнем нательный крест.
Крест!
Никто не знал про то, чей у него на ременном гайтане крест, а все ж таки страх обуял атамана. Припекло вспотевшую грудину перекаленной медью.
А вдруг дознаются-таки?
Зерщиков тяжело дышал и двигал срослыми бровями, оглядывал пристань. Купеческих судов с прошлого года в Черкасске было немного, всякий народ почитал за благо обойти кружным путем баламутную казачью столицу, а те два-три грецких парусника, что ненароком забежали в Черкасск, еще с утра отвели подальше, освободили царю причальное место.
И еще загудели пушки по всему валу нестройным залпом. И снова откликнулся царский корабль, пыхнула белыми клубами дыма нептунья морда.
«А наши-то, наши! Травить запал вовремя не обучены, дьяволы! Или – тоже у них руки дрожат?»
– Завтра пушкарей – пороть! – обернулся атаман к Тимохе Соколову.