Соловьев недвусмысленно пишет в первой строфе, что три с половиной года не имел сексуальных сношений и практиковал только мастурбацию. Временной промежуток, по всей видимости, задан его последней встречей с Софьей Мартыновой, последней великой любовью его жизни. Известная под именем Сафо в аристократических кругах Соллогубов и Трубецких, именно она была земным воплощением Софии в стихах Соловьева того времени. Мартынова была замужем; их сексуальные сношения (помимо прочих мест) происходили в пристанционных гостиницах[63]. Таким образом, в личной жизни он, по — видимому, не был девственником, даже если публично проповедовал воздержание.
Сравнение с Оригеном вызывает у философа непристойную фантазию о нарциссическом самооскоплении перед большим зеркалом, перекликающуюся с образом повернутого внутрь фаллоса в конце «Смысла любви». Соловьев приходит к выводу, что только подобное действие освободит его от одержимости женскими гениталиями. Другое стихотворение изображает его вожделение к недоступным женщинам, что тоже подрывает его репутацию монаха. А если сопоставить его со «Смыслом любви», оно вполне намеренно фальсифицирует романтическую идеализацию Соловьевым неразделенной любви, вновь соединяя высокое и низкое[64].
Это письмо, конечно, написано не рыцарем или монахом, а человеком, иронизирующим над собой и не придающим значения своей репутации девственника и проповеди целомудрия. Однако сравнение с Оригеном и фантазия о приложении бритвы к интимным органам подразумевают нечто большее, чем гротескную пародию на очищение мужского тела с целью сделать его сосудом, вместилищем божественного духа; нечто большее, чем желание Толстого навсегда избавиться от вожделения. Это не просто пародия на Оригена и толстовского аскета отца Сергия или комическое изображение страха кастрации. Если ее рассмотреть в ином ключе, то она напоминает декадентскую пародию, позволяющую автору располагаться и внутри созданного им поэтического пространства, и за его пределами — быть одновременно участником и наблюдателем. Такая позиция способствует бесконечной смене точек зрения, характерной для поэтики декаданса, которая в конечном счете, как пишет Чарльз Бернхаймер, стремится «обрести позицию за пределами декадентства»[65]. Описывая личность Соловьева, Евгений Трубецкой подчеркивает его «диалектический переход от одной точки зрения к другой». В отличие от противников философа, считающих его воззрения изменчивыми, непостоянными и противоречивыми, Трубецкой определяет эту смену позиций как «попытку объединения, синтеза противоположностей[66]. Это не описание бесконечного рассеивания точек зрения, но утверждение высокой оценки относительного в мировоззрении Соловьева.
Я бы предположила, что фантазия Соловьева о кастрации также пародирует — в игривом ключе — идеал андрогина, который, как мы знаем, занимает важное место в телеологии философа. Наряду с символикой полноты, в декадентском андрогине воплотился среди прочего страх кастрации. Этот воображаемый, или символический, евнух, мужской член которого похищен фаллической женщиной, для декадентов стал типичным образом феминизации. Воображая себя кастратом в этом стишке, Соловьев выдает свою принадлежность к декадентскому дискурсу, низводя андрогина до презренного состояния евнуха. При этом он, пусть не публично, пародирует и тем самым подрывает свою гностическую или платоновскую утопию.
Поскольку кастрация была едва ли не самым распространенным тропом декаданса, связь между идеалом андрогина Соловьева и его гротескной фантазией оскопления является отголоском некоторых наиболее глубоко укорененных психологических тревог того времени. Безусловно, кастрация является базовым мифом в психоаналитическом проекте Фрейда. Согласно Фрейду, все дети изначально ощущают свое анатомическое сексуальное тождество, т. е. ощущают, что и мужчины, и женщины имеют пенис. Осознание ребенком гендерных различий и способность отличать один пол от другого приходят позже, после того как в бессознательном ребенка поселяется страх кастрации [67]. Иными словами, прародитель, по Фрейду, — мужчина, хотя в бурной атмосфере рубежа веков, где доминирует фигура фаллической женщины, мужчина чувствовал себя кастрированным, чувствовал себя женщиной. В мифическом времени он обладал фаллосом, но утратил его после (в)падения в дегенерацию. Соловьев, в отличие от Фрейда не имевший особого резона отстаивать приоритет мужского пола, заявляет в образе андрогина идеал, согласно которому творческая энергия человечества (или фаллос) «обращена внутрь». В предыдущем разделе я высказала предположение, что на самом деле эта инверсия — образ кастрации. Добавлю, что, стремясь стереть половые различия, Соловьев, возможно, стремится преодолеть собственное сексуальное вожделение, одолевающее его в реальной жизни (а если верить Лукьянову, то и пытается также найти решение для своей анатомической проблемы).
Фетишист?
В «Смысле любви» Соловьев, подобно Толстому, отвергает дарвиновскую «тиранию видов над индивидуумом», потому что она бесконечно продолжает органический мир. Его фантазия о преображающем коллективном половом акте в конце истории уничтожает природу. В таком видении конца также отразились тогдашние идеи дегенеративной физиологии и наследственности. В каламбурных терминах Нордау, оно исполнено страха перед «fin de race» (концом рода человеческого —
Поражает, насколько похожи озабоченность французов и Соловьева по поводу вырождающегося населения, в том числе и их медицинский подтекст. Хотя видимое сокращение числа этнических русских объяснялось объективными причинами (такими как рост межэтнических браков в городах) страх этот формировался в том числе и медицинскими исследованиями того времени. В результате возникала озабоченность генеалогией в связи с вырождением нации, которая в случае с ранними модернистами — такими, как Соловьев, — проецировалась на декадентские воззрения на деторождение. Это делало дискурсы психопатологии и декадентской литературы практически неразличимыми