одной «истерички», они бы нас так не интересовали. Ее эпистолярные обмороки, приступы болезней, чувство заброшенности — типичные симптомы истерии, самого распространенного среди женщин нервного заболевания на рубеже веков. Нас это интересует, поскольку в них проявляется декадентский стиль желания Гиппиус, они проливают свет на ее жизнетворческий проект, основной целью которого была высшая, чудесная форма любви, как она ее называла. Поскольку любовь такого рода практически недостижима, Гиппиус время от времени пыталась обмануть себя, подменяя ее декадентскими субстратами: умозрительным воздержанием, стимулировавшим нервную систему (особенно в любовных треугольниках), и солипсистской неразделенной любовью. Стремясь к «чудесной любви», Гиппиус часто отдавала предпочтение любви неразделенной, как будто это самый близкий субститут слияния с Богом в небесной любви: «Чудесной, последней любви нет, — пишет Гиппиус в “Contes d’amour” в 1893 г., — так наиболее близкая к ней — неразделенная, т. е. не одинаковая, а разная с обеих сторон. Если я полюблю кого?нибудь сама; и не буду знать, любит ли он, — я все сделаю, чтобы не знать, до конца. А если мне будет казаться [что он любит меня]… не захочу, убью его любовь во имя моей» [47].

По — видимому, отношения с Волынским, особенно в 1895–1896 гг., были ближе к ее эротическому идеалу, чем связи с Минским, Червинским, Вилькиной и Венгеровой, хотя Гиппиус и утверждала, что Волынский, как и остальные, был просто не в состоянии испытать «чудесную» любовь. Ее отталкивала его иудейская вера (как, по ее словам, его — ее любовь к «Богу- Христу. Я для него — гойка»), его семитские черты вызывали у нее отвращение, а отсутствие у него эстетической утонченности приводило ее в уныние[48]. Тем не менее она надеялась, что они смогут стать единым целым в союзе по Платону, находящемся по ту сторону гендера. «Но я люблю вас чрезвычайно и хочу, чтоб между нами был такой союз, как если бы малейшие

Аким Волынский. Пушкинский дом

дела наши внешние, как внутренние, были сплетены неразрывно. Чтобы каждая ваша удача и неудача были действительно моими», — пишет Гиппиус Волынскому 23 ноября 1896 г.[49] В эти годы она иногда жила у Волынского в отеле Пале — Рояль на Пушкинской (где проводились заседания редакции «Северного вестника»), но не потому, что у них была сексуальная связь. Возможно, на самом деле, она связывала с Волынским большие надежды именно потому, что считала его асексуальным. Гиппиус утверждала, что он в течение десяти лет вел аскетический образ жизни и обещал жить «в чистоте» до конца жизни![50] Хотя в письмах Гиппиус к Волынскому видны типичная для нее ревнивость (она ревнует к Вилькиной и хочет «цепей», которые бы их неразрывно связывали) и двойственность, эти эпистолярные любовные излияния не кажутся столь манипулятивными, как ее письма к другим. В них меньше вариаций на тему «Я почти люблю Вас», чем в других ее посланиях 1890–х гг.

В письмах Волынскому прослеживается уже знакомая нам система множества накладывающихся друг на друга романов. В припадке ревности Гиппиус обвиняла Волынского и Минского (как и Венгерову) в том, что они намеренно ее мучают. Будучи умелым манипулятором, она стравливала возлюбленных друг с другом в письмах и стихах. Стихотворение 1895 г. «Иди за мной» написано таким образом, что может быть обращено к Волынскому, Минскому или Венгеровой; Гиппиус писала в другом месте, что оно посвящено «никому, а всякий думал, что ему»[51]. Стихотворение представляет собой решительное требование лирической героини, чтобы адресат любил ее даже после смерти.

Таким образом, как и ее литературная предшественница Настасья Филипповна, Гиппиус искала своего князя Мышкина, который любил бы ее высшей духовной любовью; но большинство этих мужчин (возможно, за исключением Волынского) хотели сексуальных, а не платонических отношений. В письмах Минскому она регулярно напоминает, что, если ему нужно ее тело, ему следует искать в другом месте: «Ведь любовницей вашей я никогда не стану, а другого ничего вы не хотели: ни жалости, ни красоты, никаких человеческих отношений. […] Не за себя мне больно, и не за вас, а за любовь, которую я бесконечно люблю, а вы оскорбили. Неужели так было всегда и всегда так будет? Неужели я должна принять безобразие жизни и не верить в любовь, как уже не верю в силу слов?»[52] — «Я не хочу человечины», — пишет Гиппиус в 1892 г.[53] «Человечина» одновременно напоминает «мертвечину» и изображает человеческую плоть как нечто съедобное (по аналогии с названиями мяса). Гиппиус уподобляет сексуальные сношения с Минским испачканному платью[54]. «Вы хотите целоваться со мною и стараетесь достичь этого всеми возможными способами. Как все дороги ведут в Рим, — так все примирения (?), которые вы мне предлагаете, ведут к поцелуям. А этого не будет. И ничего подобного этому», — настаивает она, хотя в одном из писем упоминает омерзительное сближение с ним[55].

Не подпуская Минского к своему телу, она обрушивала на него поток писем, иногда до пяти в день. Она часто описывала письма в телесных терминах, как замену сексуального контакта. Противоположное отношение — тело становится субститутом письма — возникает в письмах Гиппиус к Зинаиде Венгеровой, столь же страстных, ревнивых и колеблющихся, как к Минскому. Она обвиняет Венгерову в том, что та ее не любит, пишет слишком редко, предает ее с другими членами их замкнутого мирка — Минским и Вилькиной. «[Я] хотела бы стать

Зинаида Венгерова. Пушкинский дом

для вас единственной. […] Я хочу вас отдельно, вас одну, любящую меня для себя и ради себя, а он… он [Минский] другое дело. […] Вы говорите: “я ему нужна. Если бы вы были около него — я бы ушла”. […] становясь на воздушную почву общего нашего с вами разумения Бога и единой истины — вам жить около него нельзя. […] Я делала планы, что вы мне замените не solitudo, где нет лжи, но где все туманно и облечено в легкие одежды афоризмов, годных для единственной пары глаз — но другую, ужасную тетрадь (ей было 7 лет), о существовании которой никто не знал и которая на меня производит впечатление такого ужаса и отчаяния, что я сожгла ее в камине нынче весною и до сих пор не могу простить себе эту слабость. Она называлась сначала довольно игриво: Contes d’amour», — пишет Гиппиус Венгеровой в 1897 г.[56] Она лжет Венгеровой, что сожгла свой дневник любовных историй, рассчитывая, что та займет его место и станет телом, на котором Гиппиус будет втайне записывать свои страсти. Пусть тайно, но она, как и ее современники, использовала женское тело как образ творчества.

Вот еще пример овеществления этого тропа: Гиппиус пишет Венгеровой, что в день ее рождения, день, который она посвятила их общему прошлому, она надела розовую блузку, которая нравилась Венгеровой, и по — особому уложила волосы. Свои письма Гиппиус писала на плотной красной бумаге, предназначенной только для Венгеровой, а та в ответ — на серой бумаге. В «именинном» письме Гиппиус фантазирует, что из их переписки можно сделать красно — серое платье: «Ваше письмо лежит на моем. Серый цвет так красиво соединяется с красным. Хотя немного резко. Я сделаю себе такое двойное символическое платье. Только надо, чтобы серого было столько же, сколько красного. — А серого до сих пор гораздо меньше!»[57] А в следующем письме она сетует, что платье будет в основном красным, с узкой серой полосой у подола. Помимо стандартного в эпистолярном жанре укора в метафорическом обрамлении (корреспондент мало пишет), здесь есть более удивительный смысл: она хотела бы покрыть свое тело интимным языком их переписки. Если сексуальной близости во плоти она боялась, то в речевой сфере — стремилась к ней. Слова становились фетишами, заменами секса, а обмен письмами, подобно воображаемому красносерому платью, становился символическим покровом, который в данном случае должен был скрыть ее неопределенный пол.

Таким образом, двусмысленный язык любовных писем Гиппиус соответствует их метафорическому предметному воплощению. Гиппиус подчеркивает их предметность в дневнике, описывая свою эпистолярную прозу. Излагая напряженные отношения с Червинским, еще одним соперником Минского, в «Contes d’amour» 20 сентября 1893 г., она представляет этот конфликт сквозь призму переписки. Запись начинается с изображения отношений как обмена рядом драматических жестов, спровоцированных обменом письмами. В конце записи — переход на философский уровень: ее письма оказываются метафорами слова, ставшего плотью, так же как в переписке с Венгеровой, она возвышает повседневный

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату